Я умру с телефонной трубкой в руке
Я точно знаю, когда я умру. И как. Я умру в возрасте ста шести лет, позвонив какому-нибудь девяностолетнему красавцу и услышав в трубке молодой женский голос.
Сто шесть лет – прекрасный возраст. Мне будет легко скрывать свои чувства. Все будут думать, что мои руки-ноги-голова трясутся от старости. Никто не догадается, что меня сотрясает дрожь страсти.
И вот дрожащей рукой я наберу его номер – а там… От разочарования я выроню изо рта на совесть сработанные зубы. И поэтому промолчу, пока она повторяет:
– Алло! Алло? Алло? – И потом, подумав, скажет: – Вас не слышно. Перезвоните. – И я услышу короткие гудки.
«Боже мой! – скажу я про себя. – Я ведь знаю, что это всего лишь медсестра, которая делает ему уколы в его желтую дряблую задницу, или сиделка, которая выносит из-под него судно. Это молодой, безликий, среднестатистический голос. Даже если это внучка зашла его проведать, она не останется в его жизни надолго! Ее ждет у подъезда белозубый ковбой, он в далекие страны ее увезет».
Но, как бы я ни убеждала себя, мое сердце печально сжимается. Оно чувствует, что эта чужая, безликая женщина отнимает его у меня…
Ее зовут Лена. Это имя такое же ничего не значащее, ничего не выражающее, как ее голос. Лена. Женщина вообще. Какая-то женщина. A woman. Так звали жену моего любовника.
Я влюблялась. Безоглядно, безрассудно и бессовестно. Впрочем, в тот раз я сначала не знала, что он женат. Он сел рядом с Хироном, очень высокий, очень худой и очень рыжий. Хирон, ведущий нашей динамической группы (и декан факультета помогающей психологии в МИПе, где я, собственно, тогда училась), наблюдал за происходящим в круге, время от времени пожевывая губами, что у него означало одобрение.
Шла психодрама. Хирон был горд, что ему удалось залучить к нам «саму Неведомскую» – президента московской психодраматической ассоциации – в промежутке между мюнхенской и еще какой-то конференциями. Неведомская была невысокого роста и довольно полная, но двигалась с невероятной скоростью. Бусы, которыми она вся была обвешана, позвякивали.
В один прекрасный момент я оказалась в центре круга с этим рыжим. Чувствовала себя, как сверчок под микроскопом (из-за теплой печки в голый освещенный кружок). Нам предстояло изображать двоих, которые никак не могут услышать друг друга. Выбравшая нас клиентка задумалась, настала длинная пауза. Я смотрела прямо на Ивана – за минуту до того он представился ведущей. В психодраме ведущего называют директором.
Я смотрела, как свисают вдоль тела Ивановы длиннопалые руки. Я знала, что хочу этого парня изо всех сил, так что у меня от желания ноги подкашиваются. Дышать было нечем. Одновременно я думала, что через минуту-другую это увидят все. Мы отучились уже два года. Все тренировались замечать, как меняются скорость и глубина дыхания, цвет кожи, как выступают маленькие капельки пота на лбу и над верхней губой. Называется «эмпатия». По ней был даже отдельный спецкурс. У меня отчетливо пульсировали кончики пальцев. В окнах покачивались ветви, плывущие в золотом свете, словно укроп в абрикосовом джеме.
Директор Неведомская подошла ко мне. От нее пахнуло духами и потом.
– Твоя задача – докричаться до него, – тряхнула копной черных завитков, звякнули цыганские монисты, – понимаешь?
Я кивнула и посмотрела на Ивана.
Он стоял все так же, внимательно и безучастно глядя в нашу сторону.
– Если тебе нужен еще кто-то, выбирай. – Неведомская обвела сидящих в круге рукой, словно продавец, предлагающий товар.
Я взяла еще пятерых из нашей группы – они стали моими «голосами». Я выставила их перед собой и спряталась за их спины. Они кричали, а я из-за их спин смотрела на Ивана – он смотрел на меня, и я знала, что он их не слышит.
В перерыве началось всеобщее шуршание и извлечение принесенных пакетиков с бутербродами и прочей снедью – наша столовая предлагала только цемент, песок и обломки кафеля. Так что мы ставили чайник в аудитории, там и пировали. Все обустраивались, а он (краем глаза косила в его сторону) стоял неприкаянно в уголке, потом ушел курить на лестницу. Я набралась наглости и пошла стрельнуть сигаретку у Хирона.
– Тебе «Данхилл» или «Ротманс»? – спросил он у меня, словно Воланд у Бездомного.
– А этот рыжий, он женат? – услышала я одновременно где-то у себя за спиной. И ответ: – Да не, не может быть.
Потом я ее увидела. У нее были блеклые волосы цвета прошлогодней соломы. Она была толстая. Она стояла на пороге, обычная, как дорожная пыль. И держала за руку девочку. Сердце у меня упало. Я подумала: мне этого не одолеть. Я никогда не буду лучше нее. Потому что я – это только я. А она – это все.
Если бы его жена была красивой, умной, сексуальной, я стала бы остроумной, смешной, интересной, я могла бы любить его в тысячу раз сильнее. Но здесь я была бессильна.
Перед этой серостью, блеклостью и обреченностью я пасовала. Эта женщина была создана, чтобы ее оставили, забросили, забыли, чтобы она вела свою унылую и пустую жизнь, – и этого было нельзя, как нельзя обижать маленьких и бить домашних животных.
– Ивана нет дома. Что-нибудь передать?
Но первый раз я услышала ее голос вовсе не тогда. Первый раз я услышала ее голос, позвонив школьному мальчику, который сидел на второй парте в третьем ряду. Я с трудом могу вспомнить, как его звали. Может, Леша. А может, Сережа. Но его маму звали Лена, я уверена. Потому что только Лена может ответить так:
– Он гуляет. Позвоните попозже.
В этом голосе нет ни заинтересованности, ни неприязни. В нем есть предстоящий ремонт, счёт за междугородный разговор двухмесячной давности и запах тапочек ее мужа, которые она выставляет на балкон проветриваться. Этот голос отодвигает меня дальше чем до луны. Для меня Сережа будет гулять вечно.
Я ходила вечером около его дома. Мелкие лужицы замерзали, и ледышки колко позвякивали под ногами. Занавески были оранжевые. Иногда они не были задвинуты. Но и тогда ничего не было видно – пятый этаж, слишком высоко.
Тот раз был первый и последний, когда Иван пришел к нам в группу. Но этого хватило. На лестнице мы успели обменяться телефонами, пока курили. Всё как всегда: