Я никогда не доигрываю до конца. Я боюсь. Меня научили думать об ответственности. О том, что будет наутро. О том, что каждому из нас может быть больно.
Взрослые люди боятся играть.
Нигде не сказано
Эти яблоки не были ни спелыми, ни вкусными. По правде сказать, они никогда так и не созревали. Маленькие, темно-зеленые, с мохнатенькими хвостиками, они крепко держались на своих черенках. Потом они так и засыхали на ветках и даже в середине зимы продолжали висеть, как дохлые летучие мышки. Короче, ожидать от них приятного вкуса не приходилось. Интрига была в другом.
Яблоня-дичок, на которой они росли, стояла на окраине сада. Она была не наша. Почему-то считалось, что она принадлежит Федору Саввичу, чье громадное садовое хозяйство соседствовало с нашим скромным участком. Федор Саввич был высокий чисто выбритый старик в белой рубашке. Однажды он пригласил всю нашу семью – то есть Маму, Папу, брата Сережу и меня – к себе в гости. Он водил нас по аллеям и показывал свои деревья. Вот где были настоящие чудеса! Там было дерево с удивительной ветвью. На всем дереве росли яблоки, а на этой были странные плоды, по виду схожие с яблоком, но имеющие грушевую медвяную, сочащуюся соком мякоть. Один такой фрукт (на ветке их было всего три) Федор Саввич торжественно снял и дал нам попробовать. Мама и Папа отказались в нашу пользу, и мы с братом по очереди вонзали зубы в плод, а взрослые в благоговейном молчании взирали на нас с высоты своего роста, пока мы не перевели дух, утирая замаранные сладким соком щеки. Брат положил огрызок в карман.
Потом он объяснил, что хотел вырастить такое дерево у нас. Была выковырена специальная ямка подальше от взрослых глаз – мы скрывали наш замысел, – и Сережа ссыпал туда с ладони совершенно заурядные на вид семечки. Я поливала землю из синего пластмассового ведерка с ребристой красной ручкой. Из того самого, с которым папа показывал мне фокус – налив ведерко водой, крутил его, но даже когда ведерко оказывалось наверху, вода не выливалась. Я поливала из него землю, вода быстро впитывалась, земля пахла сыростью, к концу лета из нее выросла крапива.
Так вот, по какой-то загадочной причине маленькая корявая яблоня-дичок на окраине нашего сада считалась принадлежащей Федору Саввичу, и яблоки с нее рвать не разрешалось.
– Если тебе надоели наши яблоки, давай я куплю у тети Веры сливы, хочешь? – вот и все, чего я добилась от мамы своими вопросами.
Мы выступили в пиратский поход, прячась за кустами и подавая друг другу тайные знаки. Мы зарубили напавшую на нас крапиву, я упала с качелей, беря на абордаж королевское судно. После необходимых медицинских мероприятий (пиратский платок теперь красовался у меня на ноге, кое-как прикрывая ссадину на колене) мы продолжили победоносное шествие по неведомым землям. С тыльной стороны дома нашли отсыревший том Карла Маркса с вырванными из середины страницами и по нему отыскали спрятанный ацтеками клад – им оказался гладкий белый камешек, который Сережа положил в карман. Клад охранялся Великим Змеем – огромным розовым червяком, который пульсировал кольчатым телом, пока не удрал от нас подальше. Доблестные и уставшие, мы вышли к забору. Нам хотелось увенчать свой поход каким-нибудь великолепным подвигом, и, пузырясь отвагой, мы нарушили запрет и сорвали зелененькое яблочко с дичка. Оно было кисло-горьким, мы по очереди откусили от него и стали ждать кары. Но ничего не произошло, кроме того, что наступали сумерки и пора было возвращаться домой.
У нас была теперь своя страшная тайна. За ужином мы безропотно съели по порции овсяной каши, а когда дело подошло к чаю с пряниками, мы рассказали Маме и Папе, что играли в индейцев, и они радовались за нас. Но мы не могли разделить их радость. Каким-то образом она становилась невзаправдашней – мы-то знали, что если бы они знали, они бы не радовались. Прошел еще день. Не сговариваясь, мы отправились к Федор Саввичу. Вышли за калитку, долго шли вдоль забора.
В конце концов мы отыскали его в одной из уходящих в бесконечность аллей. Он приматывал веточку к дереву и попросил нас подождать. В полном молчании мы ждали, пока он закончит.
Потом мы признались, что сорвали яблоко с дичка.
– Они же невкусные, – сказал старик.
– Дело не в этом. Мы сорвали с вашей яблони, – сказал Сережа.
– Без спросу, – уточнила я.
– Допустим, – согласился наконец Федор Саввич, – и что?
– Наверно, вы должны наказать нас.
Он задумался. А потом сказал: «Я накажу вас так. С сегодняшнего дня всякий раз, когда вас кто-то полюбит, вы усомнитесь, правда ли это. А когда вас будут ругать и гнать, вы будете точно знать, что все происходит на самом деле».
Мы стояли перед ним, замерев, и даже не переглядывались. Он отпустил нас движением руки и вернулся к своим занятиям. А мы отправились домой.
К концу лета ребристая ручка у моего ведерка отвалилась. Осенью Сережа пошел в школу.
Любовь
Десять лет я люблю Тимура Кибирова. Его книжка у меня совсем истрепалась – я читаю из нее всем друзьям и знакомым. «Пишем в книжки записные по-над бездной роковой». Или «Не стыдно ли тебе? Не страшно ли тебе?». Я, можно сказать, живу с его бессмертными строками, как северные корейцы с идеями чучхе. И десять лет я думаю – вот встречу когда-нибудь Тимура Кибирова и скажу ему, что он гений и какое это мое большое личное счастье, что все это написано – словами на бумаге. Но как-то я с ним все не встречаюсь. И вдруг.
Захожу я однажды в «Знамя». Там – самый уютный отдел поэзии в Москве. Ольга Юрьевна Ермолаева – его редактор. Обычно она очень приветлива, всех приходящих друг другу представляет. Можно посидеть, поговорить. А тут она над бумагами, вид имеет крайне занятой. И так и говорит – я ужасно сегодня занята. Ну, пошла я со своей дискеткой в машбюро, там мне все распечатали, приношу. Смотрю – сидит у нее какой-то дяденька, лицо его мне показалось смутно знакомым. Здороваюсь вежливо. Он отвечает вежливо. Ну, думаю, Ольга Юрьевна нас представит – тогда и выясним, правда знаком или показалось. Но она нет. И присесть мне не предлагает. Ладно, думаю, занят человек, не хочет разговоров общих заводить. Можно понять.
Отдаю распечатку, говорю – я тогда еще позвоню, скажу, что именно осталось от того, что «Новый мир» хотел брать. Прощаюсь, дяденька тоже говорит «до свиданья», я думаю – точно знаком, но откуда? Но не спрашивать же. Вышла я в коридор. А коридоры там длинные. Иду. Тут Ермолаева меня догоняет – вы все-таки отметьте здесь, что «Новый мир» не взял, – и показывает мне на кресло в коридоре.
Я сажусь, достаю списочек, начинаю отмечать и слышу, как она кому-то кричит: «Кибиров пришел! Хочет…» В общем, что-то там хочет, не помню уже что. И тут я понимаю, что этот смутно знакомый дяденька и есть любимый мной Тимур Кибиров. Сердце у меня упало и ноги стали ватными. Пришлось бы сесть, если б я уже не сидела. А так нормально, только руки дрожат. Понятно, что я его не узнала, в книжке-то моей фотография десятилетней давности. И вот ставлю я галочки влажной рукой и думаю.
Во-первых, я думаю о том, что надо же! Все-таки ведь я стихи его люблю, не его самого не реального мужчину из плоти и крови. (Плоть и кровь автора, для любви читателя к поэзии, вообще, надо сказать, лишнее. Потому что ведь как свое любишь. Как часть себя. А тут выясняется, что вот этот человек вроде как на эти стихи имеет какие-то права. То есть на часть меня права имеет. И куда это годится?) Короче, люблю-то я стихи, а не его. А симптомы, однако, совершенно те же. И заговорить так же страшно. И так же я думаю, что зря я платья не надела, а в старых штанах пришла. Видно, любовь есть любовь.
Во-вторых, я, конечно, думаю, сказать – не сказать. Очень хочется – ведь десять лет, можно сказать, ждала такого случая. С другой стороны, нас не представили. Самой представиться? Сказать, я, мол, такая-то и очень ваши стихи люблю? Прямо «Я Дон Гуан – и я тебя люблю»! После этого надо гибнуть.
Просто сказать: «Уважаемый Тимур, мне ваши стихи очень нравятся», – это как-то по-школьному. И сколько он таких школьных признаний уже получил? А я все-таки про себя много понимаю.
Думала я думала, чувствую, чем больше я думаю, тем хуже мне становится. Уже и язык к нёбу присыхает. Решила – ладно, пусть будет как будет. «Явлюсь импровизатором любовной песни». Ну вот, захожу я со всеми своими листками опять же к Ермолаевой. Кибиров сидит за столом над версткой, головы не поднимает. Отдала я ей распечатку с пометками, что-то там еще скрепкой скрепила, что-то сказала – он так головы и не поднял. Уткнулся носом в верстку, только лысина просвечивает. Посмотрела я на нее с грустью, сказала еще раз «до свиданья!» но он и тут от верстки не оторвался. Так я и ушла, ни слова о любви своей не сказав.
Иду по улице и плачу.