В Митавском герцогском замке пахло не триумфом, а лазаретом: сушёной полынью, винным спиртом, уксусом.
Раннэиль лежала на высокой дубовой кровати в Малой опочивальне герцогини Анны Иоанновны. Окна были плотно занавешены тяжелыми шёлковыми шторами, приглушавшими яркий весенний свет. Лицо императрицы-матери казалось высеченным из мрамора — прозрачная, почти бестелесная бледность, заострившийся тонкий нос и тёмные, свинцовые круги под смеженными веками.
Она едва дышала. Каждый вдох давался с тихим, свистящим хрипом, словно за рёбрами ворочался раскалённый осколок чугунного ядра.
Рядом, не отходя ни на шаг третьи сутки, сидела другая альвийка — Елизавета Брюс. Рукава тёмного платья Галариль были закатаны по локоть, тонкие пальцы целительницы были испачканы соком целебных кореньев. На столике у изголовья стояла дюжина пустых хрустальных флаконов: тайные снадобья Благословенного народа лишь сдерживали неизбежное, но не могли склеить разбитую чашу.
Дверь скрипнула, и в комнату на цыпочках вошла хозяйка замка — герцогиня Анна. Некогда тучная, а ныне осунувшаяся, очень высокая, она несла на подносе серебряную чашу с горячим бульоном, и в её тяжёлом взгляде сквозило непривычное, почти детское сострадание к «тётушке».
— Не пьёт? — одними губами спросила племянница Петра Великого.
Галариль скорбно покачала головой:
— Сердечная жила разорвана, Анна. Она держится лишь на одной воле. Другой бы умер ещё на том холме, а она… она кого-то ждёт.
— Сына дожидается, кого же ещё…
Веки лежащей дрогнули. Медленно, словно преодолевая сопротивление гранитной плиты, Раннэиль открыла глаза. Изумрудный огонь в них почти угас, подёрнувшись пеплом близкого исхода, но взгляд оставался ясным и цепким.
— Где… сынок? — вытолкнула она пересохшими губами. Голос её был не громче шелеста сухой травы.
Галариль наклонилась к самому её уху, бережно сжимая холодные, немеющие пальцы подруги:
— Петруша не стал ждать донесений в Петербурге, Нэ. Едва пришла весть о вторжении Фридриха, государь сам возглавил гвардейские батальоны и форсированным маршем идёт в Митаву. Конные разъезды доносят: царь уже миновал Бауску. К вечеру он будет здесь.
Раннэиль закрыла глаза, и слабая, тень благодарной улыбки коснулась её бескровных уст:
— Успеет… Слава богу…
Она помолчала, собирая последние крохи угасающих сил. Затем пальцы её судорожно шевельнулись, нащупывая край покрывала.
— Лиа… Лиассэ… Она…
В комнате повисла тяжелая, леденящая тишина. Анна Иоанновна отвернулась к стене, кутаясь в шаль, а Галариль опустила голову, и первая скупая, жгучая слеза целительницы упала на простыню.
— Лиа ушла, Нэ, — глухо, на альвенди ответила графиня Брюс. — На том самом поле, у прусского штандарта. Пуля пробила горло и застряла в позвонках… Сразу насмерть…
Раннэиль не заплакала. У Высших альвов не было слёз для павших в бою сородичей. Но грудь её судорожно взметнулась, словно камень внутри повернулся острым углом.
— Счастливая… — прошелестела императрица. — Лиа встретит своего Элессила первой… Похороните её… здесь. В курляндской земле. Под старыми дубами… И положите в изголовье её верный клинок…
— Всё сделаем, Нэ. Всё исполним, — шептала Галариль, прижимая ладони к её вискам, силясь влить в угасающее тело хоть каплю жизненного тепла. — Только держись. Петруша скачет во весь опор. Ты должна дождаться сына…
— Дождусь… — одними губами выдохнула Раннэиль, уходя в спасительное забытьё. — Я обещала Петру…
Распутица в окрестностях Мемеля превратила литовские и восточнопрусские дороги в сплошной кошмар, но для беглецов этот кошмар стал спасением. Преследователи отстали. И даже загнав лошадей насмерть, они сумели найти экипаж.
Неуклюжая почтовая повозка, заляпанная грязью до самых засаленных шторок, тяжело переваливалась через рытвины тракта, уходящего на Кёнигсберг. Впрочем, до самого Кёнигсберга возница доезжать не собирался: свернуть на юг, полями, проселками, к Висле, в обход мятежных пограничных застав собственной взбунтовавшейся провинции!
Внутри повозки на продавленном соломенном тюфяке трясся человек в рваном дорожном плаще и надвинутой на самый нос мятой треуголке.
Король Пруссии Фридрих Второй бежал из-под Митавы. Без конвоя. Без пышной свиты. Рядом с ним сидел лишь верный Винтерфельд с перевязанной грязной тряпкой левой рукой — след русской картечи под Иецавой — да адъютант, чьи глаза покраснели от двух суток без сна. Лицо короля было серым от дорожной пыли, щеки ввалились, а на небритом подбородке виднелась запёкшаяся ссадина: жеребец монарха оступился на гати во время ночного бегства, и венценосный полководец вылетел из седла прямо в болотную тину, напоровшись лицом на старую ветку.
— Где мы? — хрипло спросил Фридрих, не поднимая головы.
— Подъезжаем к корчме близ Тильзита, ваше величество, — отозвался Винтерфельд, осторожно выглянув в щель между шторками. — Лошади падают. Надо перепрягать, иначе мы застрянем в этих проклятых болотах намертво.
— Никаких истинных имен, — процедил король сквозь зубы. — Я — барон фон Клейст, советник потсдамской счётной палаты. Вы — мои секретари. Пережили нападение разбойников, едва спаслись. Если кто-то из кёнигсбергских патрулей Натальи признает меня… нам конец.