— Да, — ответил Карл твердо, игнорируя лёгкую насмешку в голосе Тараса. — Я считаю, что человек, если он достоин называть себя человеком, должен быть готов в любую минуту пойти на смерть за людей или идею. И тут неважно, что он думает про самих людей. Для деяния неважно, какие люди. Ты читал же легенду о Данко, которую я тебе приносил? Вот оно. Сверхчеловек должен служить идее людей, но не самим людям.
— Нежизнеспособная какая-то философия, — сказал Тарас, словно бы по привычке.
— А что вы думаете, Семён Гаврилович? — обратился Карл. Глаза его, речные, окуневые, вдруг блеснули.
— Я не знаю, — сказал Семён. — Я не считаю, что я достаточен, чтобы выносить своё суждение по таким сложным вопросам.
— Вот кого ты к нам привёл, — задумчиво сказал Карл, — скромного человека. Вот это чудо из чудес. Лёвушка был прав. Только вы не называйте его «Лёвушкой», пожалуйста. Он этого не любит. Но я люблю его и называю так, как называл бы младшего брата. Если бы у меня был младший брат, он был бы, конечно, не Лёвушка. Он был бы обычный немчик, такой же доктор, как мой фатер и как я, а Лёвушка-то высоко рождён. Потомственный граф! Барчук! Какой бы он был мне брат… И всё же мне приятно так думать.
И таким образом, Семён, не бывший еще знакомым со Львом, уже познакомился с его образом, ожившим в словах Карла и Тараса, и перед ним заранее робел.
Тарас жил с другом. Иван и Тарас на двоих снимали небольшую квартиру на четвёртом этаже доходного дома, с двумя опрятными комнатами и небольшой столовой. Семён, таких средств не имеющий, арендовал комнату в большой квартире, угловую, маленькую, с одним окном, выходящим во двор. Солнце попадало к нему редко, ближе к вечеру и ненадолго, поэтому что-то писать было непросто. Он стал частым гостем у Ивана и Тараса — их широкие окна, выходящие на улицу, давали много света. Они с Тарасом рисовали наброски, иногда натюрморты. Часто — делали зарисовки и этюды с Ивана, особенно когда тот читал или готовился к экзаменам. Фигуру его, слегка сутулую, склонённую над книгами, Семён писал столько раз, что очень привык к ней. Фигура Ивана стала для него отправной точкой человека вообще: потом, почти во всех мужчинах Семён начинал с него, как художники Возрождения писали во всех Венерах и Мадоннах одну и ту же женщину со злато-рыжими волосами. Иван на картинах Семёна то увеличивался в росте, то уменьшался, то толстел, то худел. Иногда у него вырастал длинный грузинский нос, иногда глаза становились по-еврейски печальными. Но в основе всего стоял друг Иван.
Сильно позднее, через тридцать лет, Семён будет наблюдать за пятиклассниками, пишущими контрольную, и рисовать в задумчивости юношескую фигуру, склонённую над книгами. И задохнётся — это же Иван, Иван так сидел над юриспруденцией, в Петербурге, который не был ещё Петроградом, который не был ещё Ленинградом, какие мы были тогда молодые, весёлые, как мы верили в ту жизнь, что, казалось, широкой и ровной дорогой расстилалась перед нами, где ты теперь, друг Иван, должно быть, ты совсем согбенный, может быть, ты даже горбат.
Иногда Тарасу становилось скучно молча писать, и он начинал говорить с Семёном, сперва вполголоса, а потом всё громче. Но спора с Семёном у него никогда не получалось, тогда он начинал как будто в пустоту говорить вещи, которые могли задеть Ивана, и Иван правда иногда раздражался, отвлекался от книг, начинал спорить.
После этого писать с него становилось сложно, зато было весело. Однажды, когда Семён, привычно придя к друзьям, зашёл, постучавшись в комнату Тараса, он увидел, что в кресле сидит молодой натурщик с очень прямой спиной, так, словно у него ничего не чесалось и не затекало — как ящерица на солнце. Он, наверно, немало зарабатывал этой своей змеиной неподвижностью.
За одним мольбертом работал Тарас, но рядом лежал второй, и, повинуясь нетерпеливому жесту друга, Семён прошёл и поставил его, лихорадочно начиная набрасывать профиль натурщика. В комнате было тихо, Тарас работал очень сосредоточенно, и Семён не стал даже здороваться — тем более что утром они виделись в Академии.
Наконец Тарас сказал:
— Всё, хватит на сегодня, устал.
— Я не устал, — неожиданно красивым, низким голосом сказал натурщик. Это был юноша со взрослым и басовитым голосом, как у модного певца Шаляпина, чьими пластинками заслушивался весь Петербург и на чьи выступления нельзя было купить билетов.
— Я устал, — ответил ему Тарас, закинув свой карандаш в стакан. Мало что успевший Семён вздохнул и докинул свой туда же, но спорить не стал — кто знает, сколько они так уже работали до его прихода.
— Граф Марков, Лев Николаевич, — сказал неожиданно натурщик и протянул Семёну руку.
— Костин, Семён Гаврилович, — представился Семён и добавил: — Осторожнее, не запачкайтесь, видите, на манжете пятно.
— Пустяки, — сказал молодой граф, — вы, стало быть, тот друг Тараса, о котором он так часто говорит? Удивительно, что мы не встречались раньше.
Семёну ужасно захотелось понравиться этому человеку — внимательному, любезному, с такими превосходными манерами. Но в голову, как назло, ничего не лезло.
— Да, это я, — сказал Семён, — мы учимся на одном курсе.
Лев ему улыбнулся и, обернувшись к работе Тараса, спросил:
— Может, ты хочешь знать моё мнение?
— Ну что опять не так? — обречённо спросил Тарас.
— Нет-нет, всё так. Но мне кажется, тебе стоит тут добавить объёма. Видишь, штриховка провисает? Но это, конечно, на твоё усмотрение.
Тарас внимательно вгляделся в картину:
— Почему ты всегда прав?
— Maman приглашала нам хороших художников в учителя, — словно извиняясь, сказал Лев.
— Вы тоже художник? — спросил наконец Семён, чувствуя, что вот тут-то он может вмешаться в разговор.
— Нет, что вы. Я изучаю юриспруденцию, как Иван. Я думал получать образование художника. Я думал, — повторился он и сделал паузу. Видно было, что это его когда-то очень мучило и выбор этот он сделал нелегко. — Но раздумал. Отец и братья привели аргументы, и я с ними в итоге согласился.
— Какие аргументы? — вдруг спросил Тарас, бросив на него пытливый взгляд. И хорошо, что он спросил: Семёну было интересно, но он бы не осмелился любопытствовать о таком личном деле человека, которому он был представлен несколько минут назад.