— Смазку кладут, будто её жалеть нельзя. Промоешь, а она в подающем всё равно где-нибудь сидит.
— И что тогда?
— А тогда, Меченый, ты нажмёшь, она тебе один снаряд выплюнет и задумается.
Первый заход я запорол. Открыл огонь далеко — мне казалось, что щит уже вот он, а он был ещё там — и трассы ушли под него, вспахав снег метрах в пятидесяти ближе. Я вышел, развернулся и на втором заходе заставил себя не смотреть на щит вообще, а укладывать его в кольцо и считать, как считаю в воздухе: не влез в кольцо — рано, влез с краями — пора. Тогда попал.
С третьего захода я положил очередь в круг, и это была работа не глаза, а арифметики.
Артём в первый раз промазал так, что мы не нашли, куда он попал вообще. Во второй у него пушки замолчали после десятка снарядов. Он сел злой, и Клава лазила в его машину до темноты и вытащила из подающего комок смазки с намотанным ворсом величиной с грецкий орех.
Третий раз Артем стрелял уже на следующий день и попал хорошо. На земле сначала докладывал спокойно, а потом всё-таки не выдержал и рассказал ещё раз с воодушевлением и сопровождая все жестами.
Дырки в щите считали Пахомыч с Кондратом и поругались: Кондрат уверял, что половина осталась с прошлой недели, и это видно по краям.
Двадцатого Батя дал нам учебный бой с Голубем и Плужниковым.
Голубь ушёл вверх сразу, как только мы разошлись, и сидел там, в солнце. Минуты три, и я знал, что он там, но всё равно потерял его на пару секунд. Этого хватило. Он свалился откуда-то из-за виска, прошёл между нами, и Плужников тут же оказался у Артёма в хвосте, а Артём этого не понял и продолжал добросовестно держаться за мной.
На земле Голубь снял шлемофон и посмотрел на моего сержанта долгим взглядом.
— Ни черта ты не понял.
Артём открыл рот.
— Ты ведомый, а не хвост. Ведомый смотрит, а не следует. Тебя двадцать секунд вели, а ты в это время держал мне интервал, красиво, как на параде. — Голубь надел шлемофон обратно зачем-то и пошёл к своей машине. От капонира обернулся: — За интервал, впрочем, хвалю. Ровно ходишь.
Артём после этого ходил как побитый до самого ужина.
Вечером я взял карандаш и на обороте старой ведомости — их у меня после февраля оставалась целая стопка — нарисовал «эфку» в три четверти, с земли, как увидел её в первый раз.
Артём подсел и стал смотреть через плечо.
— А меня можете?
— Тебя? Тебя могу.
Я набросал его портрет у крыла — шлемофон в руке, ноги врозь. Лицо, честно говоря, я вытянул сильнее, чем надо, но узнаваемо, а курносость передал точно.
Он смотрел на листок и молчал, потом попросил разрешения послать домой, и я сказал, что можно.
— Мамка не поверит, — заключил он. — Она думает, я тут в столовой служу. Я ей так написал, чтоб не боялась.
Пётр из своего угла заметил, что мать не дура, она всё равно знает.
Про Харьков в сводке сказали шестнадцатого или семнадцатого, я слышал не сам, мне пересказали у машины. Наши войска оставили город. В землянке в тот вечер было тихо, и Голубь свою шутку про Киев к маю больше не повторял.
Я знал, что так будет, и от этого знания не было ровно никакого толку. Зато в другом я ошибся полностью: весь месяц был уверен, что нас погонят на Донбасс, вслед за Ростовом, и даже прикидывал вечерами, где там поля.
Приказ на перебазирование пришёл двадцать второго.
Куда — узнали не сразу, а когда сообщили, у меня в голове щёлкнуло. Кубань. Про нее я помнил, что там было целое сражение, о котором пишут отдельно. Ещё там дрался кто-то знаменитый, и, кажется, на американской машине.
Имущество грузили в эшелон трое суток. Ведомости, которые я расписывал карандашом по линейке, пригодились: сверял их со мной сам Заболотный, спрашивая и сам себе отвечая. Печей чугунных бывших в употреблении оказалось на одну больше, чем в бумаге, и мы её вписали.
В последний вечер Кондрат выдернул свои вешки и связал их в вязанку — там, мол, таких не найдёшь, там подсолнух другой. Куст перекати-поля, который Гладышев в феврале прострелил на посту, так и остался лежать у проволоки. Гладышеву за месяц напомнили про него раз двести, и он уже сам рассказывал эту историю первым.
Спал я в ту ночь часа три и заснул мгновенно, едва лёг. В прежней жизни перед дорогой я крутился до утра и вставал с чугунной головой.