— НЕТ! — Настасья Николаевна рванулась в руках державших так, что оба штурмовика присели. Крик у неё вышел не командирский, а женский, страшный, из тех криков, которые потом годами живут в чужих снах.
Выстрел прозвучал раньше, чем кончился крик.
Дальнейшее заняло три секунды, и каждой из них хватило бы на отдельный рапорт.
Первую секунду коридор простоял неподвижно — переваривая сам приказ. Стрелять в императора, пусть трижды нелегитимного, к такому не готовит ни один устав, и несколько сотен человек, только что бравших штурмом эскалаторы, разом почувствовали себя присутствующими при чём-то, о чём не рассказывают дома.
Вторая секунда вышла странной. Мальчик продолжал стоять.
Он стоял на том же месте, в том же мундире, с тем же ясным лицом — и улыбался. На лице не прибавилось ничего: дырки от пули, ни даже испуга. Если бы кто-нибудь мог растянуть эту секунду, как растягивают запись на разборе учений, он увидел бы следующее: в то мгновение, когда палец Каверина добирал свободный ход спуска, голова императора коротким, нечеловечески точным движением ушла на ладонь вбок; пуля прошла мимо виска и увязла в переборке; голова вернулась в исходное положение раньше, чем гильза коснулась палубы. Заметили это немногие — самые внимательные из стоявших сбоку. Осознать не успел никто.
Каверин медленно опустил винтовку и посмотрел на неё — впервые за семь лет службы он смотрел на собственное оружие с недоумением. С двадцати шагов он не промахивался никогда, ни по мишени, ни по человеку. Винтовка была ни при чём, и майор, единственный в коридоре, уже начинал это понимать. Понимание ничего ему не дало: на то, чтобы додумать мысль, требовалась четвёртая секунда, а четвёртой секунды в этом коридоре никому не раздавали.
Потому что была ещё третья секунда.
Оба кейса раскрылись одновременно — не щёлкнули замками, а распахнулись целиком, как раскрываются створки пусковой шахты. Алексы синхронно, одним резким выпадом, выбросили содержимое вперёд — и из каждого кейса веером ушло по десятку тёмных плоских дисков. Магнитные гранаты направленного действия не летят куда попало: каждая нашла свой «Ратник» и села на нагрудную пластину ближайшего штурмовика с коротким сытым щелчком — так садится на место последняя деталь сборки. Двадцать щелчков слились в один.
Суровцев понял, что это за звук, на полсекунды раньше остальных: пятнадцать лет выслуги приучают узнавать взведённый механизм в любом исполнении. Полсекунды — ровно столько, сколько нужно, чтобы сделать единственное, что в этой ситуации имело военный смысл, — упасть.
Двадцать направленных взрывов ударили не наружу, а внутрь, каждый — в свою броню. Бронескафы, державшие сегодня очереди в упор, лопнули изнутри, как лопается перетянутый болт. Двадцать человек умерли до того, как их щиты и винтовки коснулись палубы; ещё столько же легло рядом — посечённые осколками чужой брони, сбитые волной, оглушённые. Коридор, только что бывший строем, за одну секунду перестал быть воинской единицей и стал тем, чем бывает любой механизм, в который бросили горсть песка.
А потом Алексы пошли вперёд, и стало понятно, что кейсы были лишь прелюдией.
Они двигались с той скоростью, на которую человеческий глаз соглашается неохотно и задним числом: вот машина стояла возле мальчика — а вот она уже в пяти метрах, и между этими двумя кадрами память отказывается вставить промежуточные. Оружия они не подобрали, хотя оно лежало под ногами в любом количестве. Оно им не было нужно.
Первыми упали двое, державшие Зимину. Они умерли раньше, чем успели её отпустить: два коротких движения, по одному на каждого, без замаха и без повтора. Контр-адмирал осела на палубу вместе с ними — держать её стало некому, а раненая нога своё слово сказала.
Дальше Суровцев видел всё с палубы, из-за чужого щита, сквозь звон в ушах — и видел с непрошеной ясностью человека, которому показывают работу машины, придуманной не им и не против него лично — против самой идеи, что к императору можно подойти близко. Две человекообразные машины разбирали его лучшую штурмовую роту голыми руками, методично и без единого лишнего жеста, и единственное, что в этой картине утешало профессиональный глаз, — это что сводки, которые он читал об «Алексах», писал, оказывается, большой оптимист.
Кто-то рядом открыл огонь — длинно, истерично, мимо. Стрелять по цели, которая движется быстрее, чем ты переносишь ствол, — занятие для очень верующих. Второй Алекс прошёл сквозь этот огонь, как проходят сквозь дождь по дороге на работу.
Рука Суровцева сама потянулась к оброненному пистолету — рефлекс, не решение. Ближний Алекс на бегу повернул голову и посмотрел на него. Посмотрел — и только. В этом взгляде не было ни угрозы, ни предупреждения: машина зафиксировала его, присвоила приоритет и побежала дальше. Приоритет, судя по всему, был невысок. Ничего более оскорбительного вице-адмиралу за всю службу не показывали. Рука остановилась сама: тело оказалось умнее гордости, что с телами старых военных случается чаще, чем они готовы признавать.
А между ними, по коридору, по которому только что прошла волна направленных взрывов, шёл восьмилетний мальчик в парадном мундире — легко, точно, перепрыгивая через то, через что не следовало бы перепрыгивать ни одному ребёнку на свете. Он подошёл к Настасье Зиминой и присел перед ней на корточки — аккуратно, придержав полу мундира, и это движение было, пожалуй, самым человеческим во всей сцене.
Государь император Иван Константинович протянул своему контр-адмиралу руку и улыбнулся — той самой очаровательной улыбкой, с которой шёл навстречу двум сотням стволов.
— Бежим, — сказал он.
Глава 8
Бежать контр-адмирал Зимина не могла. Тем не менее она бежала.
Раненая нога взрывалась болью на каждом толчке; манжета «ратника» держала бедро мёртвой хваткой, сервоприводы честно забирали свою долю веса, но всей их честности сейчас не хватило бы и на быстрый шаг. Хватало другого — маленькой ладони, сомкнувшейся на её бронированной перчатке. Ладонь тянула вперёд ровно и неумолимо, и Настасья Николаевна подчинялась этой тяге, потому что спорить с ней было так же осмысленно, как спорить с гравитацией.
Иван бежал на полшага впереди и вёл её по коридорам её собственного флагмана с уверенностью человека, прожившего на «Елизавете» всю жизнь.
— Один поворот, Настасья Николаевна, — сказал он, не сбив дыхания. — Потом прямой участок и рубка. Дышите в такт шагам.
— Государь, я обязана…
— Вы обязаны добежать, — мягко перебил мальчик. — Остальные ваши обязанности подождут за поворотом.
Сзади, из коридора, который они только что покинули, доходили звуки, и звукам этим она не могла подобрать уставного названия. Стрельбу Зимина узнавала — рваные, захлёбывающиеся очереди, слишком длинные, чтобы быть прицельными. Но между очередями жило что-то ещё: короткие, сухие, пугающе негромкие удары, словно рядом ломали твёрдое о твёрдое, и после каждого такого удара очередей становилось на одну меньше.
Она начала оборачиваться. Ладонь на перчатке чуть дожала — не больно, но исчерпывающе.
— Не оглядывайтесь, — попросил Иван. — Там всё идёт по плану.