Он смеется.
– Научитесь.
Это он говорит о будущем.
Он цитирует критиков, зачитывает что-то из рецензий. Я их уже видела. Он присылал их мне, и, хотя мне едва хватило духу их прочесть, я замечаю, как оживают на его языке их слова: изгнание, лишение, течение, подъем, мистика, и все это – прочувствованными линиями.
Я осознаю, что он стоит очень близко – так близко, что это почти небезопасно.
– Я хочу сфотографировать вас с вашими картинами, – вдруг говорит он. – Вы позволите?
Я киваю. Он уходит в заднюю комнату и возвращается с камерой и треногой.
– Встаньте вон там, – говорит он, указывая на одну из голубых картин. – Перед той. Нет, не сбоку, пусть она будет у вас за спиной. Пусть это будет ваш фон.
На дюйм левее, на три дюйма ближе, на полдюйма дальше. Он точно знает, чего хочет.
– Нет, не так сильно. Подбородок немного в сторону. Да. Вот так.
Он исчезает за камерой, накрывшись потертой черной материей.
– Смотрите прямо сюда. – Голос проскальзывает в комнату так, будто это не его голос, а чей-то еще – он мягче и тише и льется прямо из объектива.
Я чувствую его – как он наблюдает за мной, ждет по ту сторону фотоаппарата, тишина комнаты накаляется по мере того, как он ждет, чтобы свет переместился и упал определенным образом, и выражение на моем лице – то, которое ему нужно, его он тоже будет ждать, пока не дождется.
– Так, – говорит он. – Вот сейчас. О чем бы вы сейчас ни думали, держите, не потеряйте. Не двигайтесь. Не моргайте. Ничего.
Щелкает затвор. Я считаю. Считаю. Проходит так много времени, но в этой вынужденной неподвижности есть какое-то саднящее удовольствие, будто снаружи я окаменела, но сердце бьется сквозь кожу так гулко и громко, что он наверняка услышит. Его глаза за камерой – я осознаю их взгляд на себе, их темноту и жар, и чувствую, как вздымается все мое тело.
– Не двигайся, – шепчет он. – Джорджия.
III
Я провожу в Нью-Йорке десять дней. Он приглашает меня на ланч, мы гуляем по улицам, смеемся, разговариваем. Здания будто присыпаны блестками, весеннее солнце ослепительно отражается в окнах. Он рассказывает мне об Оуклоне, доме его семьи на озере Джордж, и о том, как его всегда начинает нестерпимо тянуть туда в это время года, весной, когда набухают почки и весь мир лопается, распускаясь.
– Я люблю свое озеро так же, как ты любишь свои долины и небо.
Я бросаю на него взгляд. Дорогу нам перебегает белая собачка, за ней – ребенок, взбивающий воздух длинными тощими ногами. Он говорит о своей дочери Китти, которая весной пойдет учиться в колледж Смит. Свою жену он называет миссис Стиглиц, затем умолкает, и это – напряженное молчание.
Он спрашивает о моей семье. Я рассказываю о четырех сестрах: Кэтрин и Анита замужем, Ида – медсестра, Клаудия, младшая, живет со мной, в пансионе в Техасе, учится в школе. Об отце, который запил и исчез, я молчу. И о матери, которая прошлой весной умерла, тоже не упоминаю.
Мы подходим к человеку, торгующему апельсинами, останавливаемся и покупаем один. Я на ходу очищаю его, пальцы липкие от сока.
– Вы здесь скучаете по Техасу? – спрашивает он.
– Сейчас? – запросто роняю я и улыбаюсь. – Нет.
В молчании между нами что-то пульсирует. С обостренным вниманием я ощущаю резкий запах лошадей, слышу гудение машин, доносящиеся до нас голоса, вижу похожие на зеленые тени деревья. Вот проезжает повозка.
– Вам непременно следует и дальше присылать мне свои работы, – говорит он.
– Даже теперь, когда галереи нет?
– Я найду возможность их показать. И отправляйте их с аккуратностью – тщательнее упаковывайте, больше платите за почтовые услуги. Чтобы их доставляли в целости и сохранности.
– Трудно представить себе, что «291» больше не будет.
Я вижу: он хмурится.