Щука Иванович кое-как объяснил, что, когда он шёл от пытошной по дороге, повстречал иноземного купца Клавдия, из итальянцев который. Ну тот, который усы крючком завивает. И тот ему, хихикая, разъяснил и про педерастов, и про инквизиторов. Тут-то у него в глазах и померкло.
— У кого? — на всякий случай уточнил Истома, поскольку обижать иноземных купцов до побоев было опасно даже палачам, если только за первыми не имелось доказанной вины и какого розыска; да и то всем известно: трогать иностранцев нельзя, ведь они в государеву казну серебром кланяются. А какое серебро с ката? Только слёзы горькие, а Щука Иваныч мог нечаянно… Но тот клятвенно заверил, что итальянца он не бил, хотя очень хотелось: тот ему, мол, глазки так и строил с намёками.
Услышав это, подьячий с облегчением выдохнул.
— Нет, к прискорбию общему, против них нужного мне слова, — с сожалением произнёс он, подводя итоги расспросов. — Вот если бы доказать, что они колдовали? Может, колдовское слово то — «инквизитор»? Но нет же. У католиков они имеются, и это вполне почётный, уважаемый труд: ведьмов искати. Перетрудился ты, батюшка, на солнцепёке, отдохнуть бы тебе.
— Какой же почётный? Срам один! — по-медвежьи заревел было Щука Иванович, но тут они оба осёклись, ибо заслышали знакомый звон колокольчиков.
— Свят-свят, сам воевода едет! — мелко закрестился подьячий, оглядываясь на ворота, а кат мигом пришёл в себя и попросил, чтобы его окатили водой. Нельзя ему, видите ли, перед хозяином в таком виде. Они побежали к колодцу. Истома старался, но поскольку к тяжёлому труду был сызмальства слаб и не привычен, пришлось Щуке самому встать на ворот и крутить его, дабы добыть водицы. Он выполнил сам всю тяжёлую работу, а за то Истома щедро окатил его водой из ведра, с сожалением отмечая, что и в колодце она тоже тёплая. До чего же страшна погода. Дождика бы, свежести. Не дошло бы до пожаров в городе, а то сухость такая, что аж трава вся в округе пожухла и под ногами трещит.
Заспанные стрельцы открыли ворота, и во двор въехала расписная колымага, ведомая вереницей лошадей. Колокольчики на дуге коренной лошади особенные, из самой Вятки. Позвякивают хрустально-тревожно, а сами из чистейшего серебра. Истома с детства мечтал, что когда-нибудь и у него будет своя карета, ну или хотя бы возок, но именно с такими вот, важными колокольчиками. Ни у кого ведь больше таких нет, на заказ кованы. И звон ангельский, замечательный, истинное сокровище, почти такое же, как воеводские дочки. Старшая Акулина, скажем, особенно хороша. Крупом так водит бессовестно, что Истома уж который год по ночам не спит, всё ворочается. Да не посвататься к воеводиной дочке — увы, рылом не вышел. А у него, между прочим, лицо красивое, прыщи кажный день давит, не то что иные дурные писари, да только тому, кто родился в хлеву, а не на пуховой перине, необычайно сложно проявить себя и заслужить Божьей милости. Вот если бы он дядино место занял, тогда — да. На него бы ещё посмотрели. Поморщились бы, но посмотрели. А для того надо обрасти жирком, накопить казну и заручиться поддержкой от иных полезных людей. Тогда и сватов засылать можно будет. Но то не сейчас. Сейчас он для Акулины лишь «чушка», строка приказная: вынь, прости господи, да растери.
Следом за колымагой во двор въезжали верховые. Только почему-то казаки, а не стрельцы из личной охраны. Истома присмотрелся к вознице, управлявшему колымагой, и тихо присвистнул. Несмотря на то, что тот укрывал лицо чёрным платком по-разбойничьи, он узнал его. Казацкий сотник Дурло, собственной персоной. И с каких это пор он у воеводы за извозчика будет? Не иначе издалека ехали: колымага грязна от дорожной пыли. Он пересчитал верховых. Ну точно: десять казаков и сотник — этому сам чёрт не брат. Да только откуда же они приехали?
Памятуя об отсутствии дворни, он сам бросился к колымаге, стремясь оказать свои услуги и помочь воеводе-батюшке, но Дурло ему не позволил и ловко стеганул кнутом торопыгу чуть пониже спины.
— Пошёл прочь, оглашенный!
— Ай!
Было так больно, что Истома не выдержал и запрыгал, как заяц, почёсывая пострадавший зад. Сотник насмешливо хмыкнул, соскочил со своего места и самолично занялся услужением. Первым из колымаги, к удивлению подьячего, вышел всего приказа начальник, его собственный дядюшка Никифор Егорович, а уж только потом сам верхотурский воевода Сидор Михайлович Подгорецкий — не старый ещё мужчина, с большим и солидным пузом, в белой иноземной рубашке с пуговицами и манжетами. Он тяжело ухватился за предложенную сотником руку и, кряхтя, выбрался на свет Божий.
— Ох-ты, укачало меня. Сморило, — сообщил он будто бы всем окружающим и тут же обратился к дьяку, недобро посматривающему на свой терем: — Никифор, а где народец-то? Аль случилось что?
— Не ведаю ещё, воевода-батюшка, но я это немедленно разузнаю, — строгим голосом отвечал тот и, словно только сейчас заметив своего племянника, всё тем же голосом спросил у него ответа. Истома тут же вытянулся, будто стрелец на военном смотре, и доложил, что он тут один работал с раннего утречка, а между тем остальные соленились и сбежали на речку Туру, а вслед за подьячими сбежала вся дворня и ни одной лошади больше нет. А если Никифор Егорович его словам не доверяет, можно подтвердить у стрельцов — вон у тех, что у ворот шапками рты закрывают.
Глава приказа было нахмурился, но заметил скромно стоявшего в стороне мокрого с ног до головы Щуку Ивановича, улыбнулся и поманил его к себе. Кат неспешно подошёл и принялся целовать руки начальникам: сначала воеводе, а потом и дьяку, потому как подчинялся обоим.
— Что это ты, Щука, такой мокрый? — добродушно спросил воевода.
— Жара, — скромно потупясь, отвечал он.
— А сидельцы не беспокоят, батюшка? — ласково спросил дьяк.
— Всё ладно, — шаркая ножкой, отвечал Щука, польщённый таким вниманием.
— Да как же ладно-то, батюшки? Щука Иванович, вы что про себя стесняетесь? — изумился Истома, который надеялся, что кат доложит об очередном проступке Безродных, и когда понял, что тот и не собирается, решил лично проявить содействие. — Валерка и Дениска снова озоровали, обзывали слуг государевых при исполнении, скверно ругались, а батюшку нашего — больше всех. Вот, у меня записано. Наказать бы их построже да дать подлецам укорот.
Он протянул дьяку бумагу, где были записаны все ругательства. Никифор Егорович принялся читать, шевеля губами. Читал и охал. Щука Иванович задрожал. Более всего он боялся вновь услышать про инквизитора.
— Вслух читай, — приказал любопытный воевода.
— Да как бы… неприлично сие, — засомневался дьяк.
Воевода отобрал у него бумагу и сам взялся за чтение.
— «Сатрапы», ага. «Козлы вонючие»… Ну, допустим… Так, а вот это слово неразборчиво: «Педе… Педо…» Что сие значит? Что за «педе»?
— Расты, — услужливо подсказал Истома. — Содомиты по-нашему, но только из тех, кто себя жонками считают, и стало быть, они снизу.
— Но ведь тут получается, что не просто «педерасты», а ещё и «инквизиторы», — задумчиво проговорил Сидор Михайлович. — А инквизиторы такие бывают?
— Слышал я, воевода-батюшка, что в Гиспании инквизиторы сплошь такие. У них это называется «допрос с пристрастием», — припомнил дьяк.
Кат не выдержал, упал на колени и ткнулся головой в сухую, будто прах, землю.
— Не губите! — простонал он.