Глава 1
В курной избе всё было нараспашку — окна, двери и даже лаз в погреб, но это не помогало. Жарко было, не по-летнему душно, и от того зноя вся приказная строка вот уж который день пряталась в самых укромных местах. Все, кроме Истомы.
Подьячий Истома Пашков был не таков и стойко терпел выпавшее на его долю тяжкое испытание. Разоблачившись до подрясника, он кис на привычном ему рабочем месте за писчим столом, силясь снискать себе расположение от начальства. За трудами маялся, потел, непотребно чесался и каждый час требовал себе крынку с холодным квасом, но места не покидал. Все-то другие поразбежались, а он при деле вот, трудится, старается, бумаги перебеляет. Вот уж дьяк, дядюшко Никифор Егорыч, опосля обедни придёт, да глядишь, и похвалит. «Кого, — скажет, — за место себя оставлять, когда года приберут? Ась? А никого исполнительнее Истомушки и не найтить. Вот заместо себя и походатайствует, ждать-то недолго уже: пару годков — да и только. А там ужо он своё крепко возьмёт». Благо есть с кого. С верхотурских охотников, скажем, по пятнадцати пудов с каждой подводы отчёт ведут, а возят по осьмнадцать. Где ещё два пуда? А вот они, тута, в бумагах. Была бумага — и нету. В старой — одно число, а в новой — другое, поменьше. А за то Никифор Егорыч и подарки дорогие берёт. Ноют ямские, слёзы горючие льют, а возят так, что у лошадей хребты на ходу ломаются. «Всё потом у них волки съели», — и ну давай сказки сочинять. А кто составляет сказки? Ась? Истомушка. За каждую лошадку, за каждого охотника — и не ради подарков, а уважения для. Заставлять бы их, татей, расписываться в тех бумагах, да неграмотна ямская слобода — всё за них подьячие отдувайся. Грех на себя бери. Да придёт время и собирать камни, будут ужо они, охотники да ротозейники. Сила-то вся в бумагах, уж такая сила — дамасским клинком не срубить.
Жирная зелёная муха пролетела прямо под носом. Истома отшатнулся в испуге, хлопнул себя по лицу, отчего нерасторопная тварь угодила прямо в чернильницу. Поминая про себя Вельзевула, он попытался извлечь её при помощи гусиного пера, поддел кончиком, но хитрое животное и тут устроило сраму. В тот момент, когда проносил муху над столом, он чихнул, да так смачно, что уж верно без бесов не обошлось. Так чихнул, что и подумать страшно, а бесовская подмога упала прямо на документы и бессовестно забрызгала чернилами всю работу. Подьячий ахнул и едва не осрамил собственный рот матерными словами. Бесы, не иначе! Да что же за наказание-то такое! Дядюшка же вот-вот с проверкой.
В сенях тяжело затопали. Подьячий бросился прятать испорченную бумагу, но это был вовсе не дьяк Никифор Егорыч. В избу, сопя и покашливая, вошёл верхотурский кат Щука Иванович по прозвищу «Поцелуй». В красной рубахе на выпуск, борода до пояса, могучий и потный. Он устало присел у входа на лавку для ожидальщиков, чем привёл Истому в совершеннейшее изумление.
— Что случилось, батюшка? Да на тебе же лица нет! — ахнул он, всплеснув тощими, как плети, руками.
— Жарко. Устал. Обидели.
Щука Иванович всегда разговаривал отрывисто и за раз больше одной фразы не говорил. Подьячий заглянул ему в глаза и метнулся к открытому окошку.
— Прошка! Прошка, квасу с ледника! Да живой ногой, нето за виски оттаскаю!
Крикнул, а сам смятую бумажицу да за створкой в щели и спрятал. Про собственную беду забывать не след. Спрятал и обернулся, заискивающе улыбаясь.
— Да кто же тебя, батюшка, обидел? Кто осмелился?
— Тати. Инквизитором… Облаяли. Всю жизнь. Верой и правдой. Обидно. Запороть бы их? А? Насмерть?
Истома непонимающе заморгал. Какие тати? Колодники? Разбойные людишки села Синцово? Дак они таких слов сроду не знают. «Инквизитор», надо же!
Он воздел глаза к закопчённому потолку, пытаясь вспомнить, кто же это у ката сегодня в пытошной. С утра вроде только…
— Валерка и Дениска Безродные?
— Они. Довели. Валерка особенно.
И тут кат зарыдал, закрывая со стыда лицо большими ладонями. Подьячему стало ясно: случилось непоправимое. Чтобы Щука Иванович… Он на похоронах своего деда не плакал. Деток раскольничьих порол, троих насмерть — и только перекрестился, девок запытал без счёта, а тут… Да и кто его посмел обидеть? Эти двое, в колодках. Может, «Слово и дело государево»? Надобно расспросить.
В избу вбежал Прошка, босоногий мальчишка лет десяти, стриженный под горшок. Он был одет в льняные портки и рубаху, а к груди прижимал тяжёлую крынку, опасаясь расплескать её ненароком. Истома испугался ещё сильнее и лично вытолкал байстрюка взашей. Не хватало ещё, чтобы тот увидел катовы слёзы. В сенях Прошка схлопотал затрещину, а затем подьячий ласково спросил его — не видел ли он, порождение Ехидны, сейчас чего лишнего.
— Как же, видел: у вас, батюшка Щука Иванович… — начал было отвечать Прошка и за то заработал вторую затрещину. После чего всё тем же ласковым голосом Истома повторил свой вопрос.
— Никого не видел, — хлюпая носом, признался мальчик. — Один вы в избе, вот вам крест святой. А все другие — они ушли на реку. Можно и мне тоже?
— Можно, — милостиво разрешил Истома. — А буде кто спрашивать, ты скажешь, что я был один. Иначе…
Подьячий многозначительно дёрнул себя за узенькую чёрную бородку, скосил глаза и показал язык, изображая повешенного. Прошка испуганно вздрогнул и закивал, всем видом показывая, что он уразумел и больше такого не повторится.
Отобрав у мальчишки крынку с квасом, он вернулся в избу и сам с уважением поклонился Щуке.
— Утоли жажду, батюшка, сделай милость.
Щука пил мелкими глотками и благодарно хлюпал носом. Истома ждал нетерпеливо, переминаясь с ноги на ногу, и только когда тот вдосталь напился, начал задавать осторожные вопросы. Он скромничал по двум причинам: первая — это дело Валерки и Дениски Безродных, заключавшееся в их бессовестном преступлении; а вторая — это сам кат. Спросишь неправильно — тут-то он тебя по лику и дерзнёт. А кулак у него, будь здоров: быка с ног сбивает одною левой, а уж как он подковы гнёт — залюбуешься.
На разговоры ушло около часа. Сначала они говорили в доме, а уж когда там стало совсем невыносимо от пекла, вышли на свежий воздух и договаривали уже возле конюшни. Истома отметил, что у приказного терема действительно было пусто. Не соврал Прошка. Подьячие вместе с дворней сбежали на реку, вопреки правилам, и даже коней увели освежиться. Только вдалеке, у ворот, в самом теньке дремала ленивая стража — пара стрельцов с бердышами. «Заходите, люди добрые, берите, что хотите». А ну как набат? Как же он не заметил? Нужно непременно наябедничать дядюшке. Жара всё, жара.
Истома не успевал вытирать ладонью взопревший лоб. Солнце палит немилосердно — аж голова разболелась. И с безродными этими непонятно, как дальше быть. Появились они в Верхотурье две седмицы назад, опозорили самого верхотурского воеводу, а за то — дыба положена и плетей без счёта, а там — сколько вытерпят. Так эти хорьки филистимлянские целую неделю под плетью хаживали — и не сдохли. И тогда было велено лично воеводой проверить их на гнилую кровь. Безродных закинули к Роже, тот посмотрел и заявил, дескать, они обычные людишки. А опосля священноиноков приглашали. Тоже сказали: чисты они. Ну не могут же церковь и Рожа заодно быть? Самое паскудное: они совершенно не ругали царя-батюшку и нигде его в своих речах не упоминали, словно бы и не знали, что существует великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович всея Русии самодержец. Необычайно странные людишки. Откуда явились — не знают. Ведут себя как блаженные. Где находятся и кто нынче власть — им неведомо. Семь дней их допрашивали — и всё бестолку. Подьячий Голиков, скажем, который допросы вёл, спорил, что они подосланные от джунгар, так проспорил и за то на людях пил с позором чернила, да опосля за порчу имущества ему ещё от самого Никифора Егорыча прилетело.
Истома лелеял мысль всё же подловить безродных на срамных словах в сторону царской личины или хотя бы на колдовстве: ведь тогда разрешено кричать «Слово и дело», — а уж опосля их можно было смело везти в Тобольск, где стоял приказ Тайных дел, а уж там судьбу безродных враз бы решили. Но увы. Не колдуны и не ведьмаки: Рожа подтвердил, поскольку сам он — колдун навозный. И образование у них имеется: считают похлеще кабатчика и лавочника-жидовина, дающего всем желающим деньги в долг. Знают грамоту. Знают много странных и умных слов. «Инквизитором» ката обозвали, опять же. Да и ещё иначе, по-всякому. И кроме того, драться умеют лихо. Но и не казаки. Казацкому сотнику, когда их вязали, нос своротили на бок, да так ловко, что с той поры казаки на безродных в большой обиде. Каждый день к тюрьме ходят, прямо к окну, где эти колодники сидят, с проверкою. То по маленькому ходят, а то и по большому. Да ещё с катом ругаются, требуют им безродных на суд отдать. Мол, некрасиво, когда стольник с кривым носом, ибо смеются над казаками — позор, мол, это для них. А кат бы и рад сделать им одолжение, да воевода запретил, памятуя, что помимо стольника безродные умудрились избить аж пятерых казаков, и двое из тех страдальцев по сию пору лежат, встать не могут. Любопытно, что две седмицы они вели себя смирно, стойко терпели наказания, а тут Щуке Иванычу вздумалось спозаранку поучить своих подмастерьев Глузда и Ерёму, вот он и отдал им колодников на урок. По двадцать «горяченьких» прописал, а сам наблюдал в стороночке да командовал пообещав тому подмастерью, кто доведёт безродных до крика, выставить ведро браги холодненькой за старания. Вот и постарался Ерёма: посыпал кнут солью, а гнусный Валерка, которого он плетил, возьми да взбеленись. Вначале он ругал подмастерьев, называл их «кишками овечьими, в кои арабы да пастухи степные свои срамы засовывают», потом обзывал их «отхожими местами, куда черти нужду справляют», а когда Щука Иванович потребовал, чтобы наказуемые вели себя прилично, то переметнулся на него и так прошёлся по всей его родне до самого дальнего родственника, что кат схватился за сердце. Там было всё: связи порочные супротив естества, страсть к употреблению всякой отвратной пищи, нездоровые душевные расстройства — и более всего досталось матери Щуки Ивановича, которою Валерка обвинил в том, что она сожительствовала с целой татарской ордой, отчего её сын не может по ночам спать без плётки.
Истома даже записал самые обидные слова, метя предоставить их дядюшке.
— Сатрапы, живодёры, убийцы, палачи, изверги, кровопийцы, мясники, мерзавцы, сволочи, — перечислял он вслух, проверяя, записал ли правильно. — А вот это что за слово? Педерасты?