Он сам удивился чёткости своей мысли. Ромашкин наблюдал за ним с напряжённым вниманием. Разговор перешёл на выдачу паспортов, на усиление трудовой дисциплины, на правила, обнародованные Вождём, на самого Вождя.
– Одиннадцать часов, – сказал Костя. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи. А что ты сделал с револьвером?
– Ничего.
Как-то февральским вечером, в десятом часу, снег перестал идти над Москвой, и мягкий мороз всё окутал сверкающими хрусталиками. В хрусталь волшебно оделись и мёртвые ветви деревьев, и садовые кусты. Хрустальный цвет, таивший в себе огоньки, возник на камнях, покрыл фасады домов, окутал памятники. Люди шли звёздным городом по звёздной пыли; мириады хрусталиков плавали в ореоле фонарей. Позднее настала неслыханно чистая ночь. Малейший свет длинной шпагой устремлялся в небо. Это был праздник мороза. Казалось, сверкало самое молчание. Выйдя на улицу, Костя только через несколько минут заметил это очарование: он шёл с комсомольского собрания, посвящённого – в который раз! – вопросу ослабления трудовой дисциплины. Был конец месяца; Костя голодал, как и многие его товарищи. На собрании он молчал, знал, что объяснение было бы неприемлемо: «Хочешь дисциплины, давай еды! Даешь суп! Хороший суп прогонит алкоголь». Так для чего же говорить? Ночное волшебство овладело им, окрылило его походку, прояснило мысли, заставило забыть о голоде и даже о шести рабочих, расстрелянных накануне; этот расстрел почему-то особенно его взволновал. «Продовольственные вредители», – кратко говорилось в официальном сообщении. Ну, конечно, они воровали, как и все, – но как же им было не воровать? А я сам? Разве я мог бы никогда не воровать? Световые колонны расширялись над фонарями, всё выше поднимаясь в ночь, усеянную крошечными морозными хрусталиками.
Костя шёл по узкой улице, с одной стороны окаймлённой старинными особняками, с другой – шестиэтажными домами. Изредка в окнах мелькал скупой свет. У всякого своя жизнь – как это странно! Под ногами молодого путника снег похрустывал, как мятый шёлк. В нескольких шагах перед ним, неслышно скользнув по снегу, остановилась мощная чёрная машина. Из неё вышел толстый человек в коротком полушубке, в барашковой шапке, с портфелем под мышкой. Поравнявшись с ним, Костя увидел его круглое лицо с широким носом и висячими густыми усами. Это лицо показалось ему смутно знакомым. Человек этот сказал что-то своему шофёру, тот почтительно ответил:
– Слушаюсь, товарищ Тулаев.
Тулаев? Член ЦК? Тот, что организовал массовые ссылки в Воронежской области? Чистку университетов? Костя с любопытством обернулся, чтобы лучше его разглядеть. Автомобиль скрылся в глубине улицы. Быстрыми, тяжёлыми шагами Тулаев догнал и перегнал Костю, остановился, поглядел вверх на освещённое окно.
Тонкие хрусталики изморози падали на его поднятое лицо, пудрили брови и усы. Костя оказался позади него, рука Кости независимо от него вспомнила о револьвере, быстро его вытащила и...
Выстрел был оглушителен и сух. Он оглушил Костину душу, как гром, внезапно прогрохотавший в полной тишине. Он странно прозвучал среди северной ночи. Костя увидел, как он взорвался в его душе, разбух облаком, превратился в огромный чёрный цветок, окаймлённый пламенем, как потом исчез. Где-то невдалеке пронзительный свисток хлестнул ночь. Ему ответил другой, подальше. Невидимая паника наполнила ночь. Обезумевшие свистки перекрещивались, спешили, ища и толкая друг друга, рассекая воздушные световые столбы. Костя бежал по снегу тихими переулками, прижимая локти к телу, как он бегал обычно на комсомольском стадионе. Повернув за угол, потом за другой, он сказал себе, что теперь надо идти не торопясь. Сердце его страшно билось. «Что я сделал? Почему? Это нелепо... Я выстрелил, не подумав... не подумав, как человек действия». Отдельные клочки разорванных мыслей, как порывы снежной бури, толкались в его мозгу. «Тулаев заслужил расстрела... Но мне ли судить? Уверен ли я в этом? Уверен ли я в справедливости? Может быть, я сошёл с ума?» Откуда-то появились совершенно фантастического вида сани, и проезжавший извозчик повернулся к Косте своими хитрыми кошачьими глазами и заснеженной бородой:
– Что там такое случилось, паренек?
– Не знаю. Небось пьяницы опять подрались, чёрт бы их побрал!
Сани медленно сделали поворот посреди переулка: подальше от неприятностей! Обмен незначительными словами отрезвил Костю, вернул ему удивительное спокойствие. Пересекая ярко освещённую площадь, он прошёл мимо милиционера, стоявшего на своём наблюдательном посту. Может быть, всё это ему приснилось? Но ствол револьвера в его кармане ещё хранил потрясающую теплоту. В груди Кости росла необъяснимая радость – чистая радость, ослепительная, холодная, нечеловеческая, как звёздное небо зимой.
Из-под двери Ромашкина просачивался свет. Костя вошёл. Из-за холода Ромашкин читал в постели. Узор из серых папоротников расцвел на его окне.
– Что это вы читаете, Ромашкин, в такой холод? Если бы вы знали, как хорошо на дворе!
– Мне хотелось прочесть что-нибудь о счастье жить, – сказал Ромашкин, – только нет книг на такую тему. Почему никто об этом не пишет? Или писатели знают об этом не больше, чем я? Разве им не хочется, как мне, узнать, что это такое?
Он забавлял Костю. Что за чудак!
– Вот всё, что мне удалось найти у одного букиниста: это старинная, прекрасная книга. Павел и Виргиния... Это происходит на острове, полном птиц и счастливых растений... Они молоды, чисты, любят друг друга... Прямо невероятно! (Он заметил восторженный взгляд Кости.) Но что с вами случилось, Костя?
– Я влюблён, друг Ромашкин, это ужасно.
2. СЛЕПЫЕ МЕЧИ
В газетах появилось краткое сообщение о «преждевременной кончине тов. Тулаева». В первые же три дня секретное предварительное следствие привело к шестидесяти семи арестам. Подозрения пали сперва на секретаршу Тулаева, которая была также любовницей какого-то беспартийного студента. Затем они сгустились вокруг шофёра Тулаева, довёзшего его до самых дверей дома. Это был агент, госбезопасности, на хорошем счету, непьющий, без подозрительных знакомств, бывший солдат войск особого назначения, член бюро гаража. Почему он отъехал, не дожидаясь, пока Тулаев войдёт в дом? Почему Тулаев, вместо того чтобы войти, сначала прошёлся по тротуару? Почему? Тайна преступления крылась, по-видимойу, в этих загадках. Никто не знал, что Тулаев надеялся задержаться на минутку у жены одного приятеля, бывшего в отъезде, что там его ждала бутылка водки, пухлые руки, молочно-белое, тёплое под халатом тело... Но смертельная пуля вылетела не из пистолета шофёра: орудия преступления не удалось найти. После шестидесяти часов непрерывного долроса – причём обессиленные инквизиторы сменялись каждые четыре часа – шофёр оказался на пороге сумасшествия, и если его показания оставались неизменными, то лишь потому, что он постепенно терял дар слова, не владел больше ни разумом, ни даже теми мускулами лица, которые посредством нервов управляют словом и. выражением. На тридцать пятый час допроса он превратился в бутафорную куклу, состоявшую из измученного тела и помятой одежды... Его поддерживали крепким кофе и коньяком, давали ему папирос без счёта. Сделали ему укол. Его пальцы роняли папиросы, губы не раскрывались, когда к ним вплотную подносили стакан; ежечасно два агента особого отдела тащили его к умывальнику, совали его голову под кран, лили на неё ледяную воду. Но он не шевелился в их руках даже под ледяной струей, и агентам казалось, что он пользовался этой короткой передышкой, чтоб хоть минутку поспать. Возня с этим полуживым существом в несколько часов их совершенно деморализовала: приходилось их сменять.
Шофёра усадили, придерживая, чтобы он не свалился со стула. Следователь внезапно закричал громовым голосом, изо всех сил стуча рукоятью револьвера по столу:
– Откройте глаза, обвиняемый! Ведь я запретил вам спать! Отвечайте! Что вы сделали, после того как выстрелили?
На этот вопрос, заданный ему в трёхсотый раз, человек, потерявший рассудок и волю к сопротивлению, доведённый до последней крайности – с налитыми кровью глазами, со страшно измятым, вялым лицом, – начал было отвечать:
– Я...
И обрушился на стол, производя горлом звук «хррр», похожий на храп. Изо рта его текли пенистые слюни. Его вновь усадили, влили ему сквозь стиснутые зубы глоток армянского коньяка.
– Я... не... стрелял...
– Мерзавец!
Вне себя, следователь с размаху влепил ему пощечину, – и ему показалось, следователю, что он ударил покачивающуюся бутафорную куклу. Тогда он сам одним глотком выпил полстакана чая: на самом деле это был не чай, а горячий коньяк. И вдруг он весь похолодел от внезапного испуга: за его спиной ползли тихие звуки голосов. Одна лишь портьера отделяла эту комнату от соседней, тёмной, и оттуда, на расстоянии двух метров, прекрасно было видно, что происходило в освещённом бюро. Туда только что бесшумно вошло несколько человек, из которых одни почтительно следовали за другими. Хозяину надоело справляться по телефону: «Ну, что же, заговор?» – и слышать в ответ подавленный голос народного комиссара: «Следствие продвигается, но не дало ещё положительных результатов» – дурацкая формула! Хозяин пришёл сам. В сапогах, в неказистой короткой куртке, с обнажённой головой, со своим низким лбом, густыми усами, сдержанным выражением лица, он из глубины невидимой тёмной комнатки жадно глядел в глаза шофёра, которые его не видели, который вообще ничего не видел. Хозяин всё слышал. За ним, вытянувшись, как часовой, стоял переутомлённый народный комиссар – а за ними, ближе к двери, в полнейшей темноте, – другие онемевшие и окаменевшие люди с нашивками.
– Велите немедленно прекратить эту ненужную пытку. Вы же видите, что этот человек ничего не знает.