Когда заканчивался последний сеанс, дом погружался в такую тишину, будто проваливался в глубокую шахту, только на дне было влажно и что-то журчало, вроде как подводный мир, иногда воображение рисовало слепых и плоских глубоководных рыб. К тому же в доме всё было запущено: пол всегда грязный, огромный стол с завалом бумаг, загромождающий комнату так, что места там оставалось ещё на два стула и всё, ванная в ужасном состоянии (неужели у всех одиноких мужчин в ванной так грязно? Надеюсь, что нет!), стиральной машины у него не было, поэтому всё, что стирается — постельное бельё, полотенца, кухонные тряпки, одежда, — годилось для жизни разве условно, как, впрочем, и все остальные предметы. Когда мы стали встречаться (если это так можно назвать), я предложила, носи всё ко мне, постираем, у меня есть машина, но ему хоть трава не расти — я, говорит, всё стираю руками. Однажды мы поднялись на крышу, в доме жила только хозяйка, на первом этаже, на втором он, а на третьем никто, хотя как-то раз, когда мы занимались любовью — точней, когда он меня трахал, это намного ближе к реальности, — я услышала звуки, как будто там кто-то, на третьем этаже, подвинул стул или кровать, или прошёлся от двери к окну, или встал с кровати и пошёл к окну, которое он не открыл, и, конечно же, это был только ветер, как во всех старых домах, это всем известно, какие там скрипы и стоны зимой по ночам, но, я говорила, мы вышли на крышу, и он показал мне старую раковину, замазанную цементом, полуразбитую, будто кто-то, какой-нибудь предыдущий жилец, выходил и сандалил по ней молотком от отчаяния, вымещал. Он же гордо мне заявил, что тут стирает, вручную естественно, и никакая стиральная машина ему не нужна.
А потом мы стали разглядывать панораму простирающихся вокруг крыш, чердаков, полный сумбур, но красиво, как во всех старинных городишках — море, чайки, колокольня, всё бежевое или жёлтое, как блестящая светлая глина или песок. Однако чуть позже, конечно, пришлось вынуть голову из-под крыла. Осознать, что всё это никуда не ведёт. Нельзя любить человека, который не любит тебя, и никакие отношения не могут держаться на одном сексе. Я сказала ему, что пора прекращать, и он не возражал, будто заранее этот разговор предвидел. Но мы остались друзьями, и время от времени, когда мне становилось одиноко или грустно, я садилась в машину и ехала к нему. Мы ели и ложились в постель, но на ночь я больше не оставалась. Потом у меня был роман с кем-то ещё, ничего серьёзного, и тоже оборвался.
Потом мы расстались окончательно. Из-за чего? Я забыла. Поводом, во всяком случае, была не ревность, это уж точно, он был не ревнив. Не звонил мне по целым дням и не спрашивал, куда я пропала. Помнится, я ему написала письмо. Что пора повзрослеть, призадуматься о своём образе жизни, если у тебя здоровье не в порядке (не много не мало склеротические изменения желчных протоков, колит с изъязвлениями, гиперактивность щитовидки, едва пришёл в себя, зубы запустил — разве это нормально, когда у человека постоянная зубная боль?). Я писала, что рано ему забивать на здоровье, нестарый ещё, а он лучше б забил на ту бабу, «разбитое сердце», пошёл и купил себе стиральную машину, было б умней. Это письмо я писала ему целый день, а потом порвала и весь вечер рыдала. И вот теперь он звонил.
Ты хочешь увидеться, но говорить мы не будем? Так точно, чтобы ты была там, но говорить мы не будем. Я просто хочу твёрдо знать, что ты рядом, хотя мы друг друга вообще не увидим. Ты что, с ума сошёл? Нет, почему же, я в твёрдом рассудке. Но не был он в твёрдом рассудке. И всё настаивал, что я должна его видеть. А ты что, меня не увидишь? — продолжала выяснять я. Нет, так не получится, я изучил местность, тебе надо будет остановиться на обочине сразу после бензоколонки, где загибается шоссе, и оттуда смотреть, можно даже не вылезать из машины. Ты собираешься покончить с собой, Артуро? — сказала я и услышала что-то похожее на смех. Нет, с самоубийством я ещё подожду, — сказал он негромко. — У меня билет в Африку, я через несколько дней улетаю. В Африку? А куда? В Танзанию. Я уже привился от всего, что бывает. Так ты будешь? — спросил он. Я ничего не понимаю, — призналась я. — Какой смысл? Смысл есть! — сказал он. Для тебя, козла, а для меня какой смысл? Именно для тебя, — сказал он. А что мне надо делать? — сдалась я. Всё, что ты должна сделать, это съехать с шоссе после бензоколонки на повороте и ждать. Ждать сколько? Не знаю, пять минут, — сказал он. — Если ты будешь вовремя, как я скажу, ждать придётся минут пять, не больше. А что потом? Потом подождёшь ещё десять минут и уедешь. И всё? А что Африка? — спросила я. Африка будет позже, — сказал он своим обычным голосом, с лёгким оттенком иронии, но безо всяких признаков помешательства. — Африка — это на будущее. Хорошенькое будущее, — сказала я. — И что ты там будешь делать? Ответ, как всегда, был уклончив: работать, всё как всегда, там посмотрим. Повесив трубку, я не знала, чему удивляться больше, этой странной просьбе или тому, что он решил уезжать из Испании.
В назначенный день я всё сделала в точности так, как он распорядился. Поставила машину над обрывом на обочине шоссе, откуда открывался вид на побережье, на бухту и маленький пляж внизу, где летом загорают местные нудисты. Слева гряда холмов с домиками, проглядывающими там и сям, справа железная дорога, кустарник и дальше, за выемкой, пляж. День был пасмурный, людей на пляже я не увидела. В самом изгибе бухты стояло «Кафе весёлых кальмаров», «Лос Каламарес Фелисес», разваливающееся деревянное здание, выкрашенное в голубой цвет, и вокруг ни души. С другой стороны навал камней отделял бухту от других, маленьких, бухточек, более уединённых и скрытых от любопытного взора, нудисты обычно собирались именно там. Я прибыла на место на полчаса раньше, чем он велел. Я не хотела выходить из машины, но после того, как прождала десять минут и выкурила две сигареты, там стало нечем дышать, как в прямом, так и в переносном смысле слова. Когда я открыла дверцу, перед «Кальмарами» остановилась ещё одна машина. Я смотрела внимательно: из неё выбрался человек с чёрными волосами, то есть, надо думать, нестарый, посмотрел по сторонам (только вверх не взглянул, где как раз была я), а потом направился в кафе-бар и скрылся от моего наблюдения. Не знаю, почему я так разнервничалась. Опять села в машину и заперла двери. Я уже думала уезжать, когда к «Весёлым кальмарам» подъехала другая машина. Из неё вышли мужчина и женщина. Заметив первую машину, мужчина поднёс руку к губам и то ли крикнул, то ли свистнул, я не разобрала, потому что мимо как раз проезжал грузовик. Мужчина с женщиной немного подождали и направились к пляжу по вытоптанной тропинке. Спустя некоторое время из невидимой мне части «Кальмаров» вышел первый человек и отправился вслед за ними.
Когда они поравнялись, мужчина подал ему руку, а женщина чмокнула в щёку. А потом, как-то очень замедленно, второй человек поднял руку и указал какое-то место на пляже. Из прибрежных камней возникли ещё двое и направились к кафе-бару, шагая по песку ненамного выше того места, до которого доходили волны. Хотя они были далеко, в одном из них я распознала Артуро. Я выскочила из машины, не знаю зачем, — может, хотела спуститься на пляж, но тут же сообразила, что не добежать, далеко, надо искать спуск, и пока я дотуда доберусь, они уже пройдут. Поэтому осталась рядом с машиной и только смотрела. Артуро и его спутник остановились в середине пляжа, Двое, подъехавшие на машинах, двигались в их направлении, а женщина села на песок и стала ждать. Когда все четверо воссоединились, один из мужчин, тот, что был с Артуро, положил на землю пакет и развернул его. Потом поднялся и отошёл. Первый приблизился, что-то взял из развёрнутого пакета и тоже отошёл. После этого над пакетом наклонился Артуро, так же вынул что-то и отошёл. Теперь у каждого в руках был какой-то длинный предмет. Второй человек подошёл к первому и что-то сказал. Первый кивнул головой, и второй отошёл, но, видно, в некотором смятении — он отступил прямо в воду, куда доставала волна. Видимо, намочил ботинки — от неожиданности подскочил, будто его укусила пиранья, и быстро шагнул в другом направлении. Первый человек даже не взглянул в его сторону: он довольно дружелюбно разговаривал с Артуро, а тот слушал и водил левой ногой, будто что-то рисует на влажном песке — человечка, лицо, выписывает какие-то цифры. Тот, что сопровождал Артуро, отошёл на несколько метров, к камням. Женщина пересела ко второму, который, опустившись на песок, вытряхивал ботинки. В середине пляжа остались только Артуро и первый. Тогда они подняли эти предметы и перекрестили их в воздухе. Сначала мне показалось, что палки, и я засмеялась, а потом поняла, что он хотел, чтобы я увидела — вот эту самую клоунаду, дико обставленную, но очевидную клоунаду. Но потом у меня закралось сомнение. Что, если это не палки? Что, если шпаги?
Гильем Пинья, ул. Гаспара Пухоля, Андреи, Майорка, июнь 1994 года. Мы познакомились в семьдесят седьмом году. С тех пор прошло много времени, произошло множество разных вещей. А тогда я покупал в день две газеты, кипу журналов, прочитывал всё и был в курсе событий. Встречались мы часто, всегда на моей территории. У него дома я, кажется, только один раз и был. Когда мы где-то ужинали, всегда платил я. Сколько же времени утекло с тех пор! Как же всё изменилось! И в первую очередь Барселона — архитекторы вроде те же, а вид города совершенно другой. Я тогда много работал, не то что сейчас, писал не покладая рук (я художник), но и развлечений у нас тогда было немало, что ни день собирались с друзьями, у тех, у других. Жизнь была интересная. Каждый тогда издавал свой журнал, красота! У меня прошла выставка в Париже, в Нью-Йорке, в Вене, в Лондоне. Артуро то появлялся, то пропадал, каждый раз я складывал для него все вышедшие номера своего журнала (у меня тоже был свой, и ему очень нравился), а ещё как-то раз подарил ему свой рисунок, сам вправил в раму, у него ведь хронически не было денег, и вред ли бы он понёс вставлять. Что за рисунок? Набросок к картине, которую я так никогда и не написал, «Прочие авиньонские дамы». В принципе, были люди, которые без проблем приобретали бы мои работы, только меня самого в тот момент собственное занимало гораздо меньше, чем копии и подделки. Изготовил три штуки Пикабии[119], великолепного качества, продал две, осталась одна. Там был очень разреженный свет, но что-то в ней было. На вырученные деньги купил эстамп Кандинского и цикл рисунков arte povera[120] — тоже, наверно, подделанных. Иногда я садился в самолёт и летел на Майорку. Там навещал родителей в Андраче, подолгу бродил в полях, шёл с отцом (он тоже художник), смотрел, как он тащит, потом расставляет этюдник, и думал странные мысли. Как мёртвые рыбы, всплывающие кверху пузом. По счастью, этот род мыслей сменялся другим родом мыслей, а также другими занятиями. У меня была тогда студия в Пальме. Я вечно перевозил картины, то из дома родителей в студию, то из студии в дом родителей. Потом мне становилось скучно, я садился в самолёт и летел назад в Барселону. Артуро ходил ко мне мыться — у него не было душа, он ездил ко мне в Молинер, рядом с площадью Кардона.
Мы вели длинные разговоры и никогда не вступали в идейные споры, я показывал картины, он говорил «классно, красивые штучки», и эта формулировка меня раздражала. Я знал, что он хвалит от чистого сердца, — и всё же достало. Потом мы молчали, курили, я угощал его чаем, кофе, доставал бутылку виски. Не знаю-не знаю, думал я про себя, может, из этого что-то и выйдет… Вдруг, может, я на верном пути? Искусство понять до конца не возможно. Или с точностью до наоборот — в картинах всё до такой степени как на ладони, что ни одна живая душа, включая меня, не желает принять то, что видит, и согласиться, что дальше там ничего нет. Артуро несколько раз переспал с моей лучшей подругой. Он, правда, не знал, что она мне не просто подруга. Я же их и познакомил — конечно, он знал, что подруга, он только не знал, что мы с ней тоже спим. Он ходил к ней нечасто — скажем, раз в месяц. Мне было не жалко. И всё же — какая наивность! Подруга жила на улице Дениа, в нескольких шагах от меня, у меня был ключ от её квартиры, я мог появиться там в любое время, в восемь утра, и приняться рыться в вещах — что-то такое понадобилось для занятий, — я заставал Артуро в постели или за завтраком, видел в глазах неизбывный вопрос: кто она ему, просто подруга или не просто подруга? Забавно. Я говорил доброе утро и едва сдерживал смех. Время от времени я тоже спал с другой бабой, причём даже чаще, чем моя — с Артуро. Какие премудрости! Как замечательно нам всем жилось в Барселоне в те годы, все осложнения — максимум просто не самый приятный сюрприз.
Разочарование пришло позже. Я преподавал в университете, и что-то мне это всё меньше нравилось. Брала тоска подводить теоретические основания под деятельность художника. Я работал и видел, что все преподаватели делятся на откровенных бездельников (да и мошенников) и на тех честных, которые, верно, сидят, отрабатывают от звонка до звонка и бегут заниматься своими делами, писать — кто-то делает лучше, а кто-то похуже, но все они этим живут, а вовсе не преподаванием. Я не захотел оказаться ни с первыми, ни со вторыми, уволился и пошёл в школу. Учителем, передохнуть. Ощущалось ли это, как будто меня разжаловали из лейтенантов в сержанты? Пожалуй, что ощущалось. Скорее в ефрейтора. Штука в том, что я-то себя не считал ни сержантом, ни лейтенантом, ни ефрейтором, я считал, что я старатель, моющий груды дерьма, ассенизатор и чернорабочий, и где-то нас таких много, я просто отбился от стада. Естественно, только теперь, в воспоминании, всё это приобретает такой скачкообразный характер, тогда же всё происходило в более размеренном ритме. Познакомился с миллионером, который стал приобретать мои работы, журнал запустил, по моей лени он сдох, потом создавал другие журналы, проводил выставки, и ничего не осталось: слова оказались единственной верной реальностью. Могу только сказать, наступил такой день, когда всё прекратилось, и я остался со своей копией Пикабии в качестве единственной вехи, единственного ощутимого достояния. Какой-нибудь безработный меня попрекнёт — не умел ты, чувак, удержать своего счастья. А ведь имел всё! Как и я могу осудить, скажем, убийцу — а ты не убивай, и всё будет в порядке. Как тот же убийца осудит самоубийцу — зачем же себя самого? Акт отчаянный и загадочный. Однако факт остаётся: наступил день, когда всё закончилось, и я окстился. Перестал покупать все эти журналы, газеты, издания, выставки устраивать перестал, тихо и скромно учил школьников рисовать, относясь к этой работе серьёзно и (не хочу хвастаться) с достаточным чувством юмора. Артуро тогда уже давно исчез из нашей жизни.
Почему он исчез, я не знаю. С подругой моей он разбежался — не мог ей простить, что и мне она оказалась не просто подругой. А, может быть, переспал с той второй, и она походя проболталась, болван, как же ты не заметил, что делишь с Гильемом всех своих баб? Впрочем, не поручусь — разговоры в постели прозрачны, но не поддаются расшифровке в других условиях. Да и неважно. Он просто пропал мы не виделись очень долгое время. Не по моей воле. Я лично из тех, кто держится за друзей. Как человек открытый, общительный, я никогда не стремлюсь форсировать шаг от комедии к трагедии — жизнь сама с этим делом прекрасно справляется. Но, тем не менее, Артуро пропал. Несколько лет его не было видно. И вдруг та подруга мне говорит: отгадай, кто сегодня звонил. Меня так и тянуло сказать «Артуро Белано» и отгадать с первой попытки, но почему-то я долго перечислял имена и, в конце концов, сдался. Впрочем, испытал огромное чувство радости, когда она сказала «Артуро». Сколько лет мы перед этим не виделись? Много, лучше не считать и не вспоминать, хотя как забудешь, я мог бы отчитаться за каждый год. А потом получилось, что он к ней зашёл, она позвонила, я взял ноги в руки и тут же направился к ней посмотреть, что с ним сталось. Бегом побежал. Почему, не знаю, но констатирую факт. Часов так одиннадцать вечера, на улице холодрыга, вхожу — сидит человек лет за сорок (как я). Подходя к столу, я чувствовал себя, как на картине «Обнажённая, спускающаяся по лестнице», хотя никакой лестницы, насколько припоминаю, там не было.
Потом мы встречались несколько раз. Однажды он появился у меня в студии. Я сидел и рассматривал один очень маленький холст, поставив его рядом с другим, три метра на два. Артуро взглянул на маленький, на большой и спросил, что это. А как ты думаешь? — ответил я. Кладбища, — сказал он. Это, действительно, были кладбища. К тому времени я почти не писал и не выставлялся. Те, кто когда-то был со мной лейтенантами, стали теперь капитанами, полковниками, один даже генерал у нас получился, а то бери выше — маршал, — мой обожаемый Мигелито. Другие перемёрли от спида, наркотиков, цирроза печени или просто растворились в пространстве. Я остался старателем. Я понимаю, звучит двусмысленно и во всех смыслах невесело. Но ничего невесёлого в моей ситуации не было. Чувствовал я себя вполне хорошо, наблюдал всё вокруг, включая себя — наблюдал за тем, как я наблюдаю, — читал, вёл нормальный образ жизни. Я выдавал очень мало продукции. Может быть, в этом всё дело. Артуро, напротив, активно производил. Один раз я выходил из прачечной и встретил его, он как раз шёл ко мне. Чем занимаешься? Да вот несу одежду из прачечной. Разве у тебя нет стиральной машины? Она у меня лет пять как сломалась. Артуро вышел во двор, где стояла машина, и стал разбираться. Я заварил себе чаю (пить я давно бросил) и стал наблюдать, как он рассматривает стиральную машину. На минуту мне даже показалось, что починит. Я бы не удивился, а только обрадовался. В конечном итоге, конечно, машина осталась как была. В другой раз я рассказал ему об аварии. Наверное, потому, что он исподтишка разглядывал мои шрамы. Авария произошла на Майорке. Столкнулись с другой машиной. Чуть не остался без обеих рук и без челюсти. А на теле всего несколько царапин. Странная авария, правда? Очень странная, — сказал Артуро. Он тоже мне рассказал, что за последние два года побывал в больнице шесть раз. Где, в какой стране? — спросил я. Здесь, — сказал он, — в Вайе-Эброн, а до этого в Хосеп-Труэта, в Хироне. А чего не дал знать? Мы бы пришли навестить. Ладно, не важно. Один раз он спросил, не впадаю ли я временами в депрессию. Нет, сказал я, максимум, что чувствую, это что я — «Обнажённая, спускающаяся по лестнице». Когда сидишь с друзьями, то это нестрашно, хотя проходить в таком виде Пасео-де-Грасиа не суперприятно. Но, надо сказать, мне по большей части нормально.
Однажды, незадолго до того, как пропасть уже окончательно, он заявился ко мне и сказал: на меня пишут плохую рецензию. Я заварил ему липовый чай, всё честь по чести, садись и рассказывай, что там с тобой приключилось. А он почему-то молчал, так и сидел, уставившись в чашку, где плавал ломтик лимона, я тоже молчал и курил свой «Дукадос», сейчас их никто и не курит, из моего поколения все перешли на лёгкие, ультра-лайт, включая того же Артуро. Ну я посидел так, надо же что-то спросить, говорю: ночуешь сегодня в Барселоне? Он покачал головой. «В Барселоне» означало у моей подруги (причём в разных комнатах, хотя я не знаю, зачем всё время это подчёркиваю, сути вопроса это не отражает), у себя я его ночевать не оставлял, только кормил ужином и иногда мы катались по городу, все втроём — он, подруга и я, в её машине. Одним словом, я спросил, остаётся ли он на ночь, и он сказал, что не может, надо домой. До него было поездом чуть больше часа. Опять замолчали. Я вспомнил, что он боится плохой рецензии, но сколько бы ни прикидывал, в чём там может быть дело, так ничего и не понял, поэтому перестал ломать голову. Сидел, выжидал, в чём, по-моему, и есть весь пафос «Обнажённой, спускающейся по лестнице» — ожидание, хотя с ходу не скажешь, и это как раз и сбивает с толку всех критиков.
Сначала он только отхлёбывал чай, и я слушал, как он глотает, врывался уличный шум, пару раз спустился и поднялся лифт. И вдруг, когда я давно перестал думать и слушать, он повторил, что его собирается замордовать один критик. Поменьше внимания обращай, — сказал ему я, — Это всё так, издержки производства. Я не согласен, — возразил он. Ты же всегда был выше этого, — сказал я. А теперь ниже, обуржуазился, — ответил он и принялся толковать, что последняя книга у него сильно перекликается с предпоследней, а в такие игры вообще мало кто способен вникнуть. Предпоследнюю его книгу я читал, и она мне понравилась, а про последнюю не знал даже о чём там речь, поэтому ничего по этому поводу сказать не сумел. Я только переспросил, что значит «перекликается», как конкретно. Игры на уровне текста, Гильем, — сказал он, думая, что объясняет. Игры, как та же твоя «Обнажённая с лестницей», те же подделки под Пикабию — игры, Гильем. Не понимаю, однако, в чём проблема, — сказал я. Проблема в том, — ответил он, — что они акулы, и этот Иньяки Эчаварне, который будет меня рецензировать, в том числе. Плохой критик? — спросил я. Нет, критик хороший, по крайней мере плохим его назвать нельзя, но он тоже акула поганая, как они все. А откуда ты знаешь, что именно он будет рецензировать твою книгу, если она ещё и в магазинах не появилась? Потому что на днях я заходил в издательство, а он как раз им звонил и просил прислать предпоследнюю книгу. И что? — спросил я. Ничего, я сижу, разговариваю с редакторшей, вдруг звонок, она говорит, а, здравствуйте, Иньяки, какое совпадение, вот он как раз здесь сидит. А этот козёл Эчаварне не отреагировал. А как же ты хочешь, чтоб он отреагировал?! — изумился я. Ну, как минимум попросить передать трубку, сказать пару слов. То есть, ты делаешь вывод, что он готовит тебе бомбу, из того, что он не попросил передать трубку? Да хотя б и готовит! И что с того? Послушай, — сказал Артуро, — это человек, который не так давно разгромил Катона испанской литературы, я имею ввиду Аурелио Баку, читал когда-нибудь? Я ответил, что не читал, но знаю, кто это такой. Всё началось с резкой критики Эчаварне в адрес приятеля Баки. Не знаю, заслуженно ли, незаслуженно, сам я не читал, но факт тот, что приятель попросил Баку вступиться. Бака накинулся на Эчаварне с такой страстной отповедью, что только держись. За мной такие краснобаи не стоят, в случае чего вступиться некому, со мной Эчаварне расправится запросто. На Аурелио Баку рассчитывать тем более не приходится, что я на его счёт проехался — не в той, что выходит, а в предпоследней, — хотя он, наверное, и не читал. Ты задел Баку? Не столько задел, сколько чуть-чуть посмеялся, — сказал Артуро, — хотя уверен, ему, как и кому бы то ни было, совершенно до лампочки. Да, тогда Баку придётся из списка защитников вычеркнуть, — сказал я, думая про себя, что мне так же до лампочки, как остальным, а он носится с этим «проехался» так, будто кому-то есть дело. Да уж придётся, — сказал Артуро. Но если этот Эчаварне начнёт свирепствовать, — сказал я, — пусть! Это всё совершенно ничтожно, ты первый бы должен об этом знать. Все мы умрём, думай о вечности. У Эчаварне чешутся руки, — сказал Артуро. Он что, действительно мстительный? — спросил я. Да нет, просто надо на ком-то упражнять мышцы, — сказал Артуро. Ты считаешь, что мозг — это мышца? — сказал я. Да неважно мышцы чего, я ему только боксёрская груша, чтобы быть в форме ко второму раунду с Бакой, или там к восьмому, — сказал Артуро. Значит, это старая вражда, — сказал я. — Ну ладно, я понял, только ты-то какое имеешь ко всему этому отношение? Я — никакого, я только груша, живой тренажёр. Мы замолчали и просидели так долгое время, задумавшись, а за стеной ходил лифт, и этот звук доносился до нас как шум времени, включая период, когда мы друг друга не знали. Я хочу вызвать его на дуэль, — наконец, сказал Артуро. — Хочешь быть моим секундантом?
Передаю дословно. Мне как вогнали шприц — сначала лёгкий укол, потом побежало не столько по венам, сколько по тканям, холодящая жидкость, вызывающая лёгкий озноб. Беспричинная глупость, полная несуразица, как ещё к этому отнестись? Как можно вообще предъявить человеку претензии за то, чего он ещё не совершил? Но тут я вдруг подумал, как часто нам жизнь (или её представители) лепят предъявы за то, чего мы ещё не совершили, а то и в мыслях не имели совершить. Я сказал да, согласен, я даже подумал, что где-то в вечности существует живая натура, с которой писалась «Обнажённая, спускающаяся по лестнице» или там «Большое стекло», но и тут же подумал — а что, если рецензия будет положительная? А что, если Эчаварне понравится роман Артуро? Какая глупость тогда вызывать критика на дуэль!
Моё недоумение с каждой минутой росло, но не хотелось мне лезть к нему в душу и умничать, и, я подумал, всему своё время. Первое, что надо было решить, это выбор оружия. Я предложил, давай наполним водой надувные шары, а воду подкрасим красной краской. Или устроим драку на шляпах, бывает такая традиция. Белано настаивал на палашах. До первой крови? — спросил его я. Неохотно, хотя в глубине наверняка почувствовал облегчение, он согласился. Потом надо было искать палаши.
Сначала я думал взять сувенирные, продают же туристам всё что угодно, от толедских шпаг до самурайских мечей, но потом одна знакомая, узнав о наших планах, сказала, что у неё от покойного отца осталось несколько шпаг. Мы поехали их смотреть. Оказалось, настоящие. Отчистив их хорошенько, мы решили, сгодятся. Потом надо было найти подходящее место. Я предложил парк Дела-Сиудадела в полночь, Артуро склонялся к нудистскому пляжу на полпути от Барселоны к тому городишке, где он тогда жил. Потом добыли телефон Иньяки Эчаварне и позвонили. Самое трудное было до него донести, что всё это не розыгрыш. В сумме Артуро говорил с ним три раза. В конце концов Эчаварне сказал, что согласен, пусть мы сообщим день и час. В день дуэли мы перекусили в «Сан-Пол-де-Мар», ели креветок и прочие морепродукты. В кафе сидели втроём — я, Артуро и моя подруга, однако идти на дуэль она с нами не собиралась. Атмосфера, я должен сказать, была несколько мрачная. Он вытащил из кармана и показал нам билет на самолёт. Я думал, в Чили там, в Мексику, видно Артуро сегодня в каком-то смысле прощается с Каталонией, с Европой. Но не тут-то было, билет оказался до Дар-эс-Салама с пересадкой в Риме и потом в Каире. Тут я понял, что друг у меня окончательно сдвинулся. Если его не убьёт Эчаварне ударом по глупой башке, то всё равно сожрут в Африке какие-нибудь муравьи. Чёрные или красные.
Хауме Планельс, бар «Саламбо», ул. Торрихос, Барселона, июнь 1994 года. Рано утром раздался звонок Иньяки Эчаварне, это мой друг и коллега, и в трубке спросили, могу ли я выступить секундантом на дуэли. С похмелья я сразу не понял, о чём идёт речь. Он мне, тем более, редко звонит, и уж точно не спозаранку. Ладно, он объяснил, я решил, что разыгрывает, издевается. Нет проблем, я подыграл, привык, со мной это часто выделывают, а Иньяки — прикольный чувак, странноватый, но очень занятный, за это его любят женщины и уважают мужчины. Побаиваются в первую очередь, но и ещё уважают. Он, к примеру, ввязался в полемику с Аурелио Бакой, великим мадридским писателем, тот просто вылез из кожи, чтобы предать его профессиональной анафеме, и даже из этой истории Иньяки вышел с честью, решив вопрос, так сказать, вничью.
Любопытно, Иньяки ведь подверг критике даже не этого самого Баку, а его протеже. Можно только представить, что было бы, если бы он покусился непосредственно на мадридскую литературную святыню. В моём скромном представлении всё дело в том, что Бака является классическим образцом унамуновского типа, в последние годы это не редкость, такие не упускают возможности влезть на кафедру и прочитать мораль, захлёбываясь от испанского пафоса, а Иньяки — типичный провокатор-камикадзе, его хлебом не корми, дай нажить себе врагов и усесться в лужу всей задницей. Рано или поздно они не могли не столкнуться. Бака должен был дать по мозгам Эчаварне, привести в чувство, одёрнуть, ну и так далее, а по сути вопроса оба они находятся в так называемой левой, всё более размываемой, части культурного спектра.
Одним словом, когда он мне всё разъяснил про дуэль, я по-прежнему думал, что это пустое. Страсти по Баке нас довели до того, что теперь мы вершим литературное правосудие с оружием в руках? Не стесняемся мелодрамы? Но Иньяки сказал, что тут дело в другом. Он сам несколько путался, однако настаивал, что к тому спору дуэль отношения не имеет, и что у него просто нет другого выхода, кроме как принять вызов (или я сильно ошибаюсь, или он почему-то упомянул «Обнажённую, спускающуюся по лестнице» — я так и не понял, причём здесь Пикассо). Одним словом, пусть я ему конкретно скажу, согласен ли я быть его секундантом, да или нет, надо срочно решать, потому что дуэль в тот же день.
Что мне оставалось? Разумеется, я сказал да, где встречаемся, во сколько? Но когда Иньяки повесил трубку, я призадумался, а нужны ли мне на жопу такие приключения. Живу себе спокойно, никого не трогаю, ну развлекаемся иногда как можем, шутки там прибаутки, но какая нужда лезть в разборки, которые никогда хорошо не кончаются. Чем дальше, тем больше (в таких ситуациях надо не думать, не разбирать всё по полочкам) — с какого ляда Иньяки позвал секундантом меня? У него есть друзья и поближе, а мы с ним работаем в той же газете и видимся иногда в «Джардинетто», «Саламбо», в баре на Лайе — и что после этого, записывать нас в друзья?
Поскольку до дуэли оставалось всего несколько часов, я позвонил Иньяки в надежде всё ещё застать его дома, но, разумеется, не застал. Он, видимо, позвонил мне и сразу ушёл, уж не знаю куда, дописывать последнюю статью или в церковь молиться. Тогда меня как озарило, что нужно сделать. Я позвонил Квиме Монистроль на сотовый. Если явиться в компании женщины, всё сразу приобретёт не такой похоронный оттенок. Перед Квимой, естественно, я распинаться не стал, а сказал только: солнышко, ты мне нужна, я встречаюсь с Иньяки Эчаварне, и мы хотим, чтоб ты тоже была. Квима спросила, во сколько, и я сказал, прямо сейчас, извини. Квима сказала, ладно, давай, заезжай за мной в Корте-Инглес или что-то такое. После этого я собирался ещё обзвонить пару-тройку знакомых, не мог успокоиться, и тут только заметил, как меня всё это взбудоражило. Никого дома не оказалось.
В полшестого подобрал Квиму: она в ожидании курила на углу площади Уркинаона и Пау-Кларис, я сделал смелый разворот, и через секунду отчаянная журналистка сидела на переднем сиденье рядом со мной. Сотни машин разгуделись, даже полиция замаячила в зеркале заднего вида, так что я сразу нажал на газ и рванул в сторону магистрали А-19 к Маресме. Квима, конечно, спросила, куда я девал Эчаварне (чего к нему так липнут женщины?), я объяснил, что он ждёт в Пол-де-Маре, в кафе «Лос Каламарес Фелисес» у бухточки, где весной и летом устраивают нудистский пляж. Всю дорогу (а заняла она меньше двадцати минут, мой пежо бегает, как антилопа) я сидел как на иголках, слушая россказни Квимы и не находя удобного момента посвятить её в цель поездки в Маресме.
Как назло, в Сант-Поле мы потерялись. По мнению местных жителей, нам следовало держаться как бы на Калелью, но метров через двести, проехав бензоколонку, резко взять влево, как едут в горы, но только потом опять свернуть, на этот раз вправо, проехать через туннель (какой, спрашивается, туннель?), снова оказаться на шоссе, идущем вдоль побережья, а там уж в полном одиночестве, не окружённое больше ничем, возвышается заведение, известное под названием «Лос Каламарес Фелисес». За полчаса мы с Квимой переругались, но всё же наткнулись на этот несчастный бар. Мы опоздали, и я уже думал, что упустим Иньяки, но первое, что я увидел, был его красный «сааб» — по сути, не первое, а единственное, что мы там увидели. Этот красный «сааб» взъехал на песок и стоял в зарослях, а поодаль красовалось заброшенное здание с немытыми окнами, которое, по-видимому, и звалось «Лос Каламарес Фелисес». Я нажал на гудок и встал рядом с машиной Иньяки. Не сговариваясь, мы вдвоём остались внутри. Тут появился и сам Иньяки, который шёл с другой стороны ресторана. Я опасался, он станет пенять опозданием, но он и не заикнулся, как и о том, что я приволок с собой Квиму. Я спросил, где же противник, Иньяки с улыбкой пожал плечами. Потом мы втроём побрели в направлении пляжа. Когда Квима узнала, зачем мы здесь (рассказал ей Иньяки, чётко и внятно, в немногих словах, мне бы так не удалось), она пришла в приятный экстаз, и на минуту мне показалось, что всё как-нибудь обойдётся. Во всяком случае, все мы смеялись. На пляже не было ни души. Что-то не едет, сказала Квима с оттенком лёгкого разочарования.
В этот момент с северного края пляжа, где камни, появились две фигурки. У меня в груди ёкнуло. Я последний раз дрался лет в одиннадцать-двенадцать и с тех пор физических разборок всегда избегал. Вон они, сказала Квима. Иньяки взглянул на меня, потом на море, и только тут я подумал, что в этой сцене есть что-то непоправимо смешное, шутовством же попахивал и мой приезд. Две фигуры, возникшие между камней, продолжали приближаться вдоль берега, и наконец остановились метрах в ста от нас, так что было достаточно хорошо видно пакет, который держал один из них, с торчащими из него шпагами. Пусть Квима лучше останется здесь, сказал Иньяки. Под летящими в спину протестами нашей спутницы, на которые мы, не оборачиваясь, возражали, мы медленно двинулись навстречу тем двум сумасшедшим. Помню, пока брели по песку, я сказал, значит эта фигня всё-таки состоится? Значит, вся свистопляска с дуэлью получится не понарошку? То есть, скажи, ты и впрямь выбрал меня в свидетели этого безобразия? К этому моменту я уже и сам как-то связал концы с концами и понял, что было бы, если бы он попросил кого-нибудь из своих настоящих друзей (если они у него есть) — ну, хотя бы того же Хорди Аовета или другого кого-то заумного. Те наотрез отказались бы даже слушать этот бред, и он это прекрасно знал, и все знали, кроме такого недоделанного газетчика, как я, и ещё я подумал: о господи, а ведь во всём виноват козёл Бака, если бы он в своё время не привязался к Иньяки, то ничего бы этого не было, — а потом думать было уже поздно, потому что мы подошли к тем двоим, и один из них спросил: кто из вас Иньяки Эчаварне? Я беспомощно оглянулся на Иньяки. Нервы так разыгрались, что я, наверно, считал Иньяки способным на всё, вплоть до кивнуть на меня и сказать, что я — это он. Однако Иньяки празднично улыбнулся, типа очень приятно, представился. Тогда тот взглянул на меня и назвал своё имя: Гильем Пинья, секундант, и я, как дурак, автоматически сделал то же самое: здравствуйте, я Хауме Планельс, секундант другой стороны, — тошнит вспоминать. Уписаться можно. Но тогда было совсем не до смеха, внизу живота что-то схватило, я окоченел, там было действительно холодно, солнце уже заходило, и лишь последние его лучи освещали пляж, где в лучшую погоду, весной, люди раздевались донага среди узеньких каменистых проходов, и видно их было разве что пассажирам поезда, идущего вдоль побережья, и те никак не реагировали, демократия, свобода самовыражения, то ли дело в Галисии, там бы они, пожалуй, остановили поезд и оскопили нудистов на месте, и вот пока я говорил «Здравствуйте, я Хауме Планельс, секундант другой стороны», всё это крутилось у меня в мозгу.
Затем назвавшийся Гильемом Пиньей развернул свёрток, который держал в руках, и шпаги оказались перед нами, блеснули, как мне показалось, клинки. Из стали? Из бронзы? Железные? Я в шпагах не разбираюсь, достаточно того, что сразу видно — не пластмасса. Я потянулся и пальцем потрогал металл и, отдёрнув руку, заметил сверкание этих клинков, хоть и слабое, но волнительное, как сказали бы те, кого Эчаварне с собой не привёз, не посмел пригласить, из заумных, кто вряд ли явился б позориться. Стечение такого количества деталей в одном месте — солнце, садящееся в горы, и блеск боевого оружия, — заставило меня призадуматься (кому бы я мог задать этот вопрос? Пинье? скорее тому же Иньяки…), неужели всё это будет, и будет по-настоящему, и в таком случае я хотел бы сделать официальное заявление (пусть паскудным, дрожащим голосом), что проблемы с полицией мне ни к чему, ну совсем ни к чему. Дальше смятение. Пинья что-то сказал по-майоркски. Протянул шпаги, предлагая Иньяки выбрать. Тот с выбором не торопился, взвесил в руке сначала одну, потом другую, потом обе вместе, как будто всю жизнь играл в мушкетёров. Шпаги уже не сверкали. Противник, то есть оскорблённая сторона (оскорблённая кем? как? если проклятая эта рецензия даже ещё не вышла!) ждал, пока Иньяки определится. Небо было молочно-серого цвета, со стороны холмов и огородов надвигался густой туман. Дальше я плохо помню. По-моему, подала голос Квима: Иньяки, ау! Как было договорено, мы с Пиньей отошли. Меня слегка задело волной, намокрило штанины. Помню, я посмотрел на ботинки и выругался. Помню еще ощущение участия в грязном и противозаконном деле, которое выразилось в том, что теперь я в мокрых носках, издающих противный песочный скрип при ходьбе. Пинья ретировался в камни. Квима поднялась на ноги и подошла чуть поближе к дуэлянтам. Те скрестили шпаги. Помню, я уселся на какое-то возвышение, снял ботинки и тщательнейшим образом, носовым платком, вытер носки от налипшего к ним песка. Потом отложил в сторону носовой платок и стал созерцать линию горизонта, начинавшую уже темнеть, пока не почувствовал у себя на плече руку Квимы, а другой рукой она совала мне что-то мокрое, живое, шершавое, и я не сразу понял, что это мой собственный носовой платок, а когда понял — отпрянул в непонятном суеверии.
Помню, что в конце концов сунул этот платок в карман куртки. Впоследствии Квима распиналась, как отлично Иньяки владеет шпагой, эксперт, и что, дескать, весь бой прошёл с его превосходством. Я бы этого не сказал. Поначалу они были на равных. Иньяки себе позволял только очень робкие выпады, в основном ограничиваясь тем, что скрещивал шпаги с противником. Он всё отступал, отступал, я не знаю, боялся? Изучал противника? А вот выпады другого, напротив, с каждым разом всё более решительные, привели к тому, что он нанёс даже удар, первый за весь бой — ткнул шпагой, вынеся правую ногу и правую руку, и шпага почти упёрлась Иньяки в штанину, рядом со швом. Вот тогда тот как будто вышел из оцепенения и предался наваждению более реальному и страшному, где по-настоящему веришь в опасность. С этого момента в каждом шаге его появилась упругость, прибавилось подвижности, он продолжал отступать, но не по прямой, а кругами, так что ко мне он всё получался то в профиль, то в фас, то спиной. Что делали всё это время остальные зрители? Квима сидела на песке у меня за спиной и периодически подбадривала Иньяки разными выкриками. Пинья, напротив, не сел и довольно далеко отошёл от круга, в котором сражались дуэлянты. Лицо у него было такое, как будто дело довольно привычное, одновременно напоминая лицо спящего человека.
В какой-то момент просветления мне показалось, что мы просто спятили. Однако этот момент сменился другим, надпросветления, если позволите. В нём уже стало казаться, что данная сцена — не более чем совершенно логичный исход всех наших абсурдных жизней. Это даже не кара, это лишь щель, приоткрывшаяся для того, чтоб в неё подсмотреть, как мы все одинаковы. Не в смысле праздной порочности, наоборот — как мы чудесно и бесполезно наивны. Хотя не то я говорю. Не то. Мы застряли, они производили какие-то действия, пляжный песок двигался вместе с ними, а вовсе не с ветром, с ними и с нашими взглядами, больше мы там ничего и не делали, только смотрели, и то только в щель, лишь одну надсекунду с возможностью надпросветления. Всё. Память у меня вообще-то посредственная, репортёрская. Иньяки нападал на противника, тот нападал на него, и я вдруг осознал, что это могло продолжаться часами, пока не устанут держать шпагу в руках, так что я достал сигареты, но не было чем зажечь, я перерыл все карманы, потом пошёл к Квиме и лишь для того, чтобы выяснить, что она бросила то ли год, то ли целую вечность назад. Я подумал было спросить у Пиньи, но решил, что это уже чересчур. Сел рядом с Квимой, принялся смотреть на дуэлянтов. Те продолжали ходить по кругу, но движения их стали медленнее. Кроме того, возникло впечатление, что они разговаривают между собой, хотя шум волн заглушал голоса. Я сказал Квиме, что происходящее кажется мне фарсом. Ничего подобного, сказала она. А потом добавила, что, наоборот, романтично. Занятная женщина Квима. Курить захотелось ещё сильней. Чуть поодаль, как мы, сидел на песке Пинья, у него в губах вилась струйка тёмно-синего дыма. Я не выдержал, встал и отправился в обход, тщательно огибая мысленную арену. С обрыва у шоссе на нас смотрела какая-то женщина. Одной рукой она оперлась на капот, другую держала как козырёк над глазами. Сначала мне показалось, смотрит на море, потом я, естественно, сообразил, что на нас.
Пинья молча дал зажигалку. Я взглянул на лицо: мокрое. Когда шёл, хотел заговорить, но тут враз отбило желание. Вернулся к Квиме, глянул опять на женщину высоко на холме, перевёл глаза на Иньяки и его противника, которые больше не делали выпадов, а уже только ходили и изучали друг друга. Когда я плюхнулся рядом с Квимой, тело издало звук падающего мешка с песком. Затем я увидел Иньяки, поднявшего шпагу несколько выше, чем следует (то есть не так, как в кино), и немедленно шпага противника вытянулась, оказавшись в миллиметре от сердца Иньяки. Мне кажется, я увидел, как тот побледнел, хотя вряд ли с того расстояния я это мог разглядеть. «Господи!» — пискнула Квима (или другую такую же фразу), а Пинья швырнул окурок подальше, к холму, я проследил траекторию и обратил внимание, что женщины наверху уже нет — ни женщины, ни машины. Противник резко убрал свою шпагу, Иньяки шагнул вперёд и плашмя ударил его по плечу — я так думаю, хотел отомстить за тот шок, что он сам только что перенёс. Квима выдохнула, я тоже выдохнул клубами горького дыма в нечистый воздух кошмарного пляжа, и ветер унёс этот дым, моментально развеял. Как два глупых мальчишки, Иньяки с противником только топтались. Щас получишь, попробуй-ка сунься. Щас получишь, попробуй-ка сунься.
23
Иньяки Эчаварне, бар «Джардинетто», ул. Гранада-дель-Пенедес, Барселона, июль 1994 года. В течение какого-то времени Произведение сопровождает Критика, потом оно уступает своё место, и его сопровождают уже Читатели. Путешествие может быть длиннее или короче. Читатели тоже потом один за другим вымирают, и Произведение остаётся одно, хотя на дальнейших этапах пути его будет сопровождать и другая Критика, и другие Читатели. Потом и эта Критика умрёт, и эти Читатели, и на их костях Произведение продолжит путь к одиночеству. Приблизиться к Произведению, плыть в его кильватере — значит согласиться обречь себя на верную смерть, и всё же оно будет привлекать новую неутомимую критику и новых неутомимых читателей, чтобы и их смели время и скорость движения. В конечном итоге Произведение неотвратимо выходит в безбрежное пространство, где остаётся одно. Когда-нибудь оно умрёт, как умирает всё живое, как погаснет Солнце и прекратится Земля, Солнечная система, Галактика и сокровенная память о человечестве. Всё, что начинается как комедия, заканчивается как трагедия.
[119] Франсис Пикабиа — французский художник-авангардист.
[120] Arte povera (итал. «бедное искусство») — художественное течение второй половины 60—70-х, объединившее художников из Рима, Турина, Милана и Генуи.