Эдит Остер, сидя на лавке в парке Аламеда, Мехико, май 1990 года. В Мексике мы и столкнулись-то только однажды, у галереи Марии Морильо, в Мехико в Зона-Роса. Я выглянула на улицу покурить, часиков так в одиннадцать утра, а он проходил мимо и поздоровался. Не поленился перейти улицу, подойти, произнести: привет, я Артуро Белано, Клаудия мне про тебя рассказывала. Я сказала, что тоже знаю, кто он такой. Мне было семнадцать, и я любила стихи. Но его я тогда не читала. Внутрь заходить он не стал. Вид у него был помятый, как будто всю ночь не ложился, но физиономия очень приятная. То есть, мне показалась приятной, но чтобы уж очень понравилась, этого я не скажу. Не мой тип. Я подумала, и чего подошёл? Шагал себе по другой стороне, так нет, перешёл к галерее, завязал разговор. Внутри никого не было, я пригласила войти, но он отказался: «Мне и здесь хорошо». Так мы и стояли на тротуаре, я с сигаретой, он в каком-нибудь метре расстояния, весь как в нимбе от уличной пыли, и не сводил с меня глаз. Трудно сказать, о чём мы говорили. По-моему, он позвал за угол выпить кофе, а я отказалась, мне не полагалось отлучаться из галереи. Нравится тебе тут работать? — спросил он. Да нет, временный приработок, ответила я, через неделю меня здесь не будет. И платят всего ничего. Ну и много картин ты продала? — поинтересовался он. Пока ни одной, ответила я. На этом мы распрощались, и он ушёл. Не думаю, чтобы я ему сильно понравилась. Хотя впоследствии он утверждал, что влюбился с первого взгляда. Я тогда была толстая (или так только казалось?) и взвинчена до того, что рыдала ночами (а днём держала себя в руках). Вела две параллельные жизни — или одну, но двойную. С одной стороны, обыкновенная студентка философского факультета, периодически подрабатывала, как вот в галерее Марии Морильо. С другой, член конспиративной троцкистской партии, — мне всё казалось, что я борец, защищаю свои интересы, хотя непонятно, какие они у меня, интересы. Однажды в пробке раздавала листовки водителям автомобилей и лицом к лицу оказалась с «крайслером», за рулём которого сидела моя собственная мать. Её чуть инфаркт не хватил. А я так растерялась, что сунула ей ксерокопированную бумажонку и машинально сказала «читайте, читайте». Стала выбираться оттуда и в спину услышала: дома поговорим. Дома мы только и делали, что говорили. Где мне лечиться, что мне смотреть, что читать, как экономнее жить, и на что не развешивать уши в политике.
Потом прошло много лет, и мы снова столкнулись с Артуро Белано. Первый раз — это точно семьдесят шестой, а второй когда? Семьдесят девятый? Восьмидесятый? Плохая память на даты… Единственное, что я помню, что это был уже барселонский период. Туда я уехала жить с близким мне человеком, со своим, можно сказать, женихом и любимым, Авраамом Мансуром. Он художник. А до того побывала в Италии, в Лондоне и в Тель-Авиве. Однажды раздался звонок из Мехико, и Авраам заявил, что любит меня, собрался в Барселону и хочет, чтобы мы там жили вместе. В тот момент я была в Риме, чувствовала себя не в своей тарелке, поэтому согласилась. Мы романтически договорились, что я встречу его в Париже, в аэропорту, а потом мы отправимся поездом в Барселону. Аврааму дали стипендию или что-то такое, хотя точно не знаю — может, родители спонсировали поездку, чтобы он приобщался к Европе. Лицо Авраама, когда я пытаюсь припомнить, прячется в каком-то тумане, причём туман с каждым разом густеет. Но жизнь он наладил прекрасно. Впрочем, всегда умел устроиться. Мы с ним ровесники, родились в одном месяце одного года, но пока я металась из стороны в сторону и искала, к чему бы себя приспособить, он выработал очень чёткие жизненные позиции: трудился с «пикассианской» энергией (его выражение), есть настроение, нет настроения, даже больной, то есть когда что-то буквально болит, был в состоянии сосредоточиться и писать. Пять часов кряду. Восемь. Включая субботы и воскресенья. С ним я потеряла невинность. Обоим нам было тогда по шестнадцать. Потом отношения шли ни шатко ни валко, мы много раз расходились, сходились, он не одобрял моей политактивности — не то чтоб он был консерватор и со всем согласен, просто не любил радикальных средств (времени ему не хватало «на ерунду»). У меня появлялись другие любови, он сам когда-то встречался с девушкой по имени Нора Кастро Биленфельд, и они чуть не стали жить вместе, но ни с того ни с сего разошлись. Я пару раз побывала в больнице, мое тело изменилось. В общем, я села на поезд в Париж, чтобы встретить Авраама в аэропорту. Только часов через десять до меня дошло, что он не прилетит. Ушла из зала ожидания в слезах (потом только заметила, что плачу). На ночь остановилась в дешёвой гостиничке на Монпарнасе и несколько долгих часов всё обдумывала, как жить дальше, и подводила итоги, пока тело не отказалось обдумывать и подводить. Пришлось растянуться в постели, смотреть в потолок, я закрывала глаза и пыталась уснуть, но никак не могла. Так прошло несколько дней, безо сна, в гостиничном номере, днём иногда выходила, но пища в меня никакая не лезла. Заставляла себя иногда умываться, страдала запорами, головной болью и не имела желания жить.
И так далее, пока не уснула. И тут мне приснилось, что я в Барселоне — и всё меняется. Как возрождение из пепла. Проснулась, заплатила по счёту, села на первый же поезд в Испанию. Первые дни я жила в пансионе на Рамбла Капучинос и была вполне счастлива. Купила себе канарейку, два горшка с геранью, сколько-то книг, но как кончились деньги, пришлось звонить матери. Первое, что я слышу — Авраам в тщетных поисках прочёсывает Париж. Семья в истерике, куда я пропала. Она спросила, ты что, с ума сошла так нас пугать? Я ответила, что пока не сошла, и засмеялась. Мне показался забавным не столько вопрос (как дела? не сошла ли с ума?), сколько возможность дать честный ответ. Далее я объяснила, как безнадёжно торчала в аэропорту, Авраам меня просто подвёл. Доченька, сказала мать, никто тебя не подводил, ты перепутала даты. Откуда такая осведомлённость, подумала я, это что, Авраам так рассказывает? Сообщи, где ты, чтобы Авраам мог тебя разыскать, говорила мать в телефоне. Я дала адрес, сказала про деньги, повесила трубку.
Через два дня в пансионе стоял Авраам. Встретились мы, прямо скажем, прохладно. Логично предположить, что он только что из Парижа, но на самом деле он обосновывался в Барселоне в те же дни, что и я. Мы пообедали в старинном, готическом квартале, после чего он повёл меня к себе. Идти было недалеко, рядом с площадью Сант-Хауме, галерейщица София Тромиадалл пустила ого пожить в своей квартире (сколько хочешь, столько живи), поскольку сама она в Барулине почти не появлялась. На следующий день мы пошли в пансион за моими вещами, и я поселилась в квартире. Отношения тем временем никак не теплели. Не то чтобы я затаила какое-то зло за несостыковку в Париже (может, действительно, в перепутала), но ощущение осталось такое, что я приняла предложение зваться женой, спать в одной кровати, сопровождать в музеи, на выставки, выступать в роли хозяйки, когда приходят друзья, — вот и, собственно, смысл договора. Так прошло несколько месяцев. Как-то раз в Барселону приехал Даниэль Гроссман. Он знал, где живёт Артуро Белано, и ходил туда чуть ли не каждый день. Однажды я пошла с ним. Пообщались. Он меня, оказалось, прекрасно помнит. На следующий день я пришла снова, на этот раз одна. Мы сходили поесть в дешёвую забегаловку, он пригласил. Не могли наговориться. По-моему, я выложила ему всю свою жизнь. Он, правда, тоже болтал. О чём, я забыла. В любом случае, я разболталась побольше него.
С тех пор мы встречались как минимум дважды в неделю. Однажды я пригласила его к себе, если можно назвать барселонскую квартиру тромпадурши «к себе». Как раз когда он уходил, явился Авраам, и я заметила, что Авраам ревнует. Он поздоровался, поцеловал меня в лоб и демонстративно заперся у себя в кабинете. Потом я проводила Артуро, вошла и спросила, что он своим поведением хочет сказать. Он не ответил, но ночью со мной занимался любовью с утроенным ожесточением — совсем не так, как у нас было принято. Я понадеялась, вдруг в этот раз… Но в результате опять ничего не почувствовала. Только вдруг поняла, что любви с Авраамом конец. Пора ехать в Мексику, изучать кинематографию, возвращаться в университет, на следующий день позвонила матери, и она прислала мне денег на билет в Мехико. Когда я сказала Артуро, что уезжаю, я заметила у него в глазах грусть. Мне подумалось, вот единственный здесь человек, которому будет меня недоставать. Как-то, ещё до того, как решила уйти от Авраама, я рассказала Артуро, что танцую. Он вообразил, в кабаре и чуть ли не даже стриптиз. Я бы рада, ответила я, кабаре — это было бы круто, только училась я современному танцу. На самом деле, мысль ни о каком кабаре мне и в голову не приходила, выделывать их жалкие штучки-дрючки, вращаться в полупреступной среде и таскаться с места на место, но когда Артуро сделал это нелепое предположение, я первый раз в жизни задумалась о перспективе действительно стать профессиональной танцоркой. В воображении такая жизнь вдруг не показалась противной, скорее болезненно привлекательной, хотя позже, конечно, я отказалась от этой идеи, и без того всё запуталось. В Барселоне я задержалась ещё на две недели и каждый день встречалась с Артуро. Говорили мы без конца и, как правило, всё обо мне. Про родителей, про их развод, про империю деда (он торговал у нас нижним бельём, преуспел и бразды правления передал моей матери). Про отца (медицина, моё преклонение перед ним и обожание), про то, как я боролась с весом в подростковом возрасте (он отказывался верить, глядя, какая я стала худая), о моём членстве в троцкистской партии, о моих Любовях и сеансах психоанализа.
Однажды мы ездили на конюшню в Кастельдефельсе, хозяин её оказался другом Артуро, и нам на целый день выдали двух лошадей забесплатно. Я занималась в клубе верховой езды в Мехико, а он научился ребёнком, на юге Чили. Первые несколько метров они у нас прошли шагом, а потом я предложила пустить их наперегонки. Тропа была узкая и прямая, потом поднималась по усеянному соснами склону и затем снова спускалась к высохшему руслу реки, далеко за рекой начинался туннель, а за туннелем — море. Мы скакали галопом. Сначала он держался рядом со мной, но потом в меня как бес вселился, я слилась с этой лошадью и припустила в бешеном темпе, оставив Артуро далеко позади. Если б я в этот момент умерла, показалось бы совсем нестрашно. Ведь я же знала, прекрасно себе отдавала отчёт, что при всей говорильне смолчала о важных вещах, а, наверное, именно с них следовало бы начать. Как обязанность. И вот теперь, если я разобьюсь вместе с лошадью, если она меня сбросит, если сосновая ветка выбьет меня из седла на полном скаку — вот тогда-то Артуро узнает, чего я ему не сказала, и безо всякой нужды что-то выслушивать из моих уст. Но стоило перевалить через холм, оставить позади сосновый лес, пересечь сухое русло реки, и желание смерти вдруг переросло в непомерную радость. Галопом! Ветер в лицо! Теперь, наоборот, появилась опаска, как бы не сверзиться с лошади, холм оказался крутой, то есть совсем не как раньше, и умереть мне уже не хотелось, всё превратилось в игру, а не в поиски смерти — по крайней мере, на данный момент, — и я стала сбавлять скорость потихоньку. Тут оно и случилось. Мимо меня, как стрела, пронёсся Артуро, и на всём скаку я заметила: он улыбнулся, как Чеширский кот, и улыбка повисла рядом со мной. Пары зубов от такой хаотической жизни в ней недоставало, и всё же — улыбка осталась. Он проскакал в направлении сухого русла, а улыбка осталась сама по себе. Он мчался с такой головоломной скоростью, что я ждала — вот сейчас он покатится кубарем по камням вместе со своим скакуном, вот сейчас развеется облако пыли, и я увижу бьющуюся лошадь со сломанной ногой и рядом с ней Артуро с раздробленным черепом, мёртвые глаза открыты. Я так испугалась, что пришпорила лошадь и тоже спустилась к реке, хотя в столбах пыли поначалу никого не увидела: пропали и лошадь, и всадник, всё пусто, только с шоссе, отдалённо — шум проезжавших машин, шоссе было скрыто за рощицей, сухие камни вдоль ложа реки тихо вибрировали, как в сказке, только что я была здесь с Артуро, и вот опять одна, и тут я по-настоящему струсила, даже боялась слезть с лошади, крикнуть, только оглядывалась по сторонам и не могла разобрать ни единого следа, как земля его проглотила, как в воздухе растворился, и когда я уже готова была разрыдаться, тогда только я рассмотрела его на въезде в туннель. Он растворился в тени, как злой дух, сидел и молчал, и я снова пришпорила лошадь, догнала его и сказала, ты совсем обалдел, разве так можно, дурак, и он посмотрел грустно-грустно — так посмотрел, что, хотя потом засмеялся, словно стараясь что-то замять, я поняла, только тут угадала, что он в меня страшно влюблён.
Накануне отлёта я снова была у него. Мы обсуждали грядущий отъезд. Он спросил: уверена ты, что так нужно? Я сказала, что нет, но что раз есть билет, надо лететь и не рассуждать. Он спросил, кто повезёт меня в аэропорт. Я сказала, Авраам с подругой. Он сказал, не уезжай. Никто никогда не просил меня не уезжать так, как он. Я сказала, если ты хочешь любви (буквально сказала иначе: «трахнуться хочешь»), давай не будем откладывать. Мелодрама. Если ты этого хочешь, давай с тобой ляжем в постель. Прямо сейчас? — растерялся он. Прямо сейчас, ответила я, и, не давая ему времени на размышления, стянула свитер и осталась голая. И никакой любви не получилось (а, Может, как раз получилась любовь, а не секс), ничего у него не встало, мы только целовались, и он снизу вверх гладил меня по бёдрам, добравшись до органа любви, потом живот, груди, и когда я спросила, что с ним, он сказал «ничего», и тогда я решила, что я его не возбуждаю, что всё это из-за меня, но он возразил, не волнуйся, ты здесь ни при чём, это всё я, ну не могу, не выходит. Потом повторил: не волнуйся. Я отвечала, что если ему не важно, то мне уж тем более. И он отвечал: мне важно не это. Тогда я сказала, что у меня уже чуть ли не год не было менструаций, что я, вероятно, серьёзно больна, что меня изнасиловали, причём дважды, теперь я боюсь, варюсь в своём страхе и злости, а надо бы вместо этого снять фильм или осуществить хоть один из задуманных планов, он слушал и гладил меня и смотрел таким взглядом, что вся болтовня показалась неслыханной глупостью, вдруг потянуло уснуть, свернуться калачиком и просто спать рядом с ним на матрасе, разложенном на полу в крошечном помещении. С этими мыслями я погрузилась в глубокий, спокойный, ничем не тревожимый сон. Когда проснулась, в единственное окошко бил свет, вдалеке играло радио, утренняя передача в квартире людей, собирающихся на работу, а рядом свернулся Артуро, натянув на себя одеяло, и спал. Я лежала и представляла, какой бы была моя жизнь, если б я жила с ним, но потом сказала себе, что надо реально смотреть на вещи, а не предаваться мечтаниям, осторожно выбралась из постели и уехала.
Злосчастное возвращение в Мексику. Сначала у матери, потом сняла жильё в Койоакане, начала ходить на кое-какие занятия в университет. Однажды задумалась про Артуро и решила ему позвонить. Набрав номер, почувствовала, что задыхаюсь — мне показалось, я сейчас умру. Чей-то голос сказал, что Артуро придёт на работу не раньше девяти вечера по местному времени. Повесив трубку, я испытывала одно желание — лечь в постель и заснуть, — но в тот же момент обнаружила, что не усну, поэтому стала читать, убирать дом, мыть посуду, села писать письмо, предалась отрывочным воспоминаниям, лишённым какой-либо ценности, пока не настало двенадцать ночи и снова можно было звонить. На этот раз к телефону подошёл Артуро, и мы проговорили минут пятнадцать. С этого времени мы начали перезваниваться раз в неделю, иногда я звонила ему на работу, в другие разы он звонил мне домой. Однажды я позвала его приехать ко мне в Мексику. Он сказал, что его не впустят, мексиканцы не дадут визу. Я сказала, пусть летит в Гватемалу, встретимся в Гватемале, а там мы поженимся, и его впустят в страну без проблем. Несколько дней мы обсуждали этот вариант. Он бывал в Гватемале, я нет. Иногда Гватемала мне снилась. Как-то ко мне пришла мать, и я сделала ошибку, рассказав ей о том, что со мной происходит. Начала с того, что вижу во сне Гватемалу, а затем выложила содержание своих телефонных бесед с Артуро. Всё немедленно обросло лишними сложностями. Мать напомнила, что я больна, чуть ли не начала плакать, хотя это вряд ли — во всяком случае, чтобы реальные слёзы катились у неё по лицу, такого не помню. На следующий день она заявилась с отцом, оба стали меня уговаривать сходить к доктору, очень известному, и мне пришлось согласиться, ибо кто платит — заказывает музыку. По счастью, хоть врач оказался нормальный: сказал им, что у меня всё в порядке. «Эдит совершенно здорова, а если что было, она это переросла». Они не унялись, а послали ещё к двум врачам, тоже светилам, и те поставили не столь благоприятный диагноз. Друзья выспрашивали, что со мной, и кому-то я рассказала, что влюблена в человека, который живёт в Европе и не может приехать в Мексику, сказала и про Гватемалу. И этот знакомый тут же заметил, что проще мне полететь в Барселону. Раньше это решение не приходило мне в голову, и от такого простого совета я почувствовала себя идиоткой. Действительно, что мне мешает вернуться в Барселону? С родителями как-нибудь улажу. Добыла денег на билет. Сказала Артуро, что прилетаю. Он встретил меня в аэропорту. Я почему-то готовилась, что встречать никто не придёт, или, наоборот, толпа — Артуро с кучей друзей. А он был один. С этого началась моя новая жизнь в Барселоне.
Однажды в полусне я услышала женский голос и тут же узнала бывшую любовницу Артуро. Я звала её Санта-Тереза. Она была старше меня, лет двадцать восемь, и про неё ходили необычайные россказни. Затем раздался голос Артуро, он тихо сказал, что я сплю. Дальше они продолжали шептаться. Артуро что-то спросил, и она ответила да. Лишь много позже я догадалась: он предложил показать меня, пока я сплю, и она согласилась. Я притворилась, что всё ещё сплю. Занавеска, делившая нашу единственную комнату напополам, дрогнула и поползла, в темноте появились Артуро с Санта-Терезой. Я не хотела открывать глаз. Позже спросила, кто у нас был. Он сказал, Санта-Тереза, и показал мне букет — она принесла, для меня. Если у вас такая гармония в отношениях, подумалось мне, что ж вы не вместе? На самом деле, я знала, что никогда они снова не сойдутся. Не просто знала — была абсолютно уверена, так же, как в том, что Артуро меня очень любит. Первые дни совместной жизни дались нам нелегко. Ни он не привык делить с женщиной свою крохотную квартирку, ни я — жить такой временной и зависимой жизнью. Но мы не копили обиды, а обсуждали их вслух, и это очень нас выручало. До изнеможения в те времена разговаривали, как проснёмся и пока не ляжем. И занимались любовью. В первые дни неуклюже, неловко, но постепенно всё лучше и лучше. Мне, в любом случае, очень не нравилось, чтобы он изощрялся и лез вон из кожи, лишь бы я испытала оргазм. Я говорила ему, я хочу одного, чтоб тебе было со мной хорошо, хочешь кончить — кончай, не надо держаться. Он же упорно отказывался кончать (по-моему, из упрямства), и мы трахались все ночи напролёт, он твердил, что ему и так хорошо, не кончая, но по прошествии нескольких дней у него начинались такие ужасные боли в семенниках, что кончать всё равно приходилось, хотя у меня так и не получалось.
Другая проблема — мой запах. Влагалищный запах моих выделений, на тот момент очень сильный, предмет моего всегдашнего стыда — запах, которым быстро пропитываются все уголки помещения, где я ложусь с кем-то в постель. А квартирка Артуро была такая крошечная, что при наших частых занятиях любовью запах держался не только в «спальне», отделённой от «гостиной» одной занавеской, но проникал даже в кухню, где тоже не было двери. Дом стоял в старом городе, проходной двор — друзья заглядывали каждый день безо всякого предупреждения, в основном чилийцы, знакомые Артуро, но и мексиканцы тоже, включая Даниэля, и я уж не знала, кого я, в смысле запаха, больше стыжусь — посторонних чилийцев или своих мексиканцев, в какой-то степени общих с Артуро друзей. По-любому, я ненавидела этот запах. Как-то ночью спросила Артуро, случалось ли ему раньше спать с женщиной, от которой так пахнет. Он сказал нет. Я заплакала. Он продолжил, что спать с женщиной, которую бы он так любил, ему тоже раньше не приходилось. Я не поверила. Я заявила, что с Санта-Терезой ему было точно не хуже. Он сказал да, было лучше в постели, только люблю я тебя несравнимо больше. Потом подумал и уточнил, её я тоже любил, но совсем по-другому. Ты ей очень понравилась, добавил он. Тошнило от такого разгула всеобщей любви. Я заставила пообещать, что если кто-нибудь нагрянет без приглашения, а тут стоит запах, мы не откроем дверь. Он ответил, никто мне не нужен, я готов тут сидеть взаперти с тобой одной. Я, конечно, решила, что он издевается. А дальше всё покатилось своим путём.
Мне становилось всё хуже. Мы жили на то, что он зарабатывал, матери я строго-настрого запретила посылать деньги. Не хотела я её денег. Я искала в Барселоне работу и в конце концов стала преподавать желающим иврит. Желающими оказались наистраннейшие каталонцы, которые целыми днями занимались каббалистикой и изучали Тору, извлекая оттуда ничему не сообразные выводы, и очень любили мне их излагать за чашечкой кофе в кафе или у себя дома, после урока. От их изысканий волосы вставали у меня на голове дыбом. По вечерам я обсуждала с Артуро своих учеников, и однажды Артуро мне рассказал, что у Улисеса тоже есть своя версия одной иисусовой притчи, где якобы вкралась ошибка — то ли при переводе с древнееврейского, то ли при последующей переписке. Объяснить он толком не смог, и я сразу забыла, в чём там дело, а, может быть, невнимательно слушала и поэтому не поняла. Кажется, дружба между Артуро с Улисесом к тому моменту иссякла. Улисеса я раза три видела в Мексике, последний — когда рассказала, что собралась в Барселону к Артуро. Он вдруг помрачнел: не надо, не уезжай, оставайся-ка лучше со мной. Сначала я даже не поняла, но потом сообразила, что я ему небезразлична, и не смогла удержаться — прыснула. Артуро же твой лучший друг! — сказала я, но мой смех вдруг сменился на слёзы. Подняла лицо и увидела, что и у него глаза заблестели. Нет, неточно, вернее сказать — он пытался. Очень хотелось расчуствоваться, даже выдавить несколько слёз. Как же я тут один, сказал он. Полный сюр. Когда я потом пересказывала Артуро, он мне не поверил, смеялся и в результате назвал своего закадычного друга сукиным сыном. Больше мы к этой теме не возвращались, но иногда, в мой второй барселонский приезд, я вспоминала Улисеса и его слёзы, и как он боялся остаться последним, кто всё ещё живёт в Мексике.
Как-то я приготовила курицу с красным соусом моле, мы ужинали, окна были раскрыты, жарко, по-видимому середина лета, и вдруг с улицы раздался страшный рёв, будто всё население вывалило на митинг протеста, только на самом деле был не митинг, а просто чья-то футбольная команда выиграла. Перед этим я накрывала на стол, возилась, готовила соус, а теперь мы, оглушённые уличным воем, даже посидеть спокойно не могли, хоть кричи, чтоб друг друга расслышать. Пришлось закрыть окно. Тут же сделалось душно, курица острая, Артуро весь взмок, я взмокла, снаружи донёсся новый взрыв ликований, и нервы у меня не выдержали. Я разрыдалась. Самое странное, что когда Артуро попытался меня обнять, на меня накатила волна неистовой ярости, я начала его оскорблять, мне хотелось драться, наносить удары, но вместо того, чтоб ударить его, получилось, что я, как заведённая, только твержу: я, я, я, — и себя тычу в грудь большим пальцем. Артуро поймал меня за руку. Позже он говорил: «испугался, что сломаешь палец». Расцарапаю грудь. Или и то, и другое. Потом я успокоилась, мы вдвоём вышли на улицу, чтобы чуть-чуть продышаться, но всё было забито народом: миллионные толпы на Рамбле, отдельные перекрёстки перегорожены мусорными баками, у стоящих машин петушатся подростки, пытаясь их перевернуть. Машут флагами. Громко хохочут и смотрят, как на идиотку: чего эта дура с кислым лицом вышла, толкается, дышит, хватает ртом воздух, которого нет, будто вся Барселона в огне, удушающий жар и метанье орущих теней в угаре футбольных речёвок. Потом раздалась полицейская сирена. Снова вопли. Посыпались разбитые стёкла. Мы побежали. По-моему, между Артуро и мной всё закончилось именно в этот момент. По вечерам мы обычно писали. Он сочинял свой роман, я — дневник, стихи иногда и сценарий для фильма. Мы сидели друг напротив друга и пили чай. Не заботясь о публикации, стремились познать себя и на что мы способны. А когда не писали, то разговаривали до упаду, делились мыслями и наблюдениями, в основном я рассказывала про себя, но иногда и Артуро — про друзей, погибших на многочисленных войнах Латинской Америки, и отдельные имена мне даже были знакомы, ведь многие из них хотя бы проездом бывали в Мексике, когда я состояла в троцкистской партии. Хотя о большинстве я слышала в первый раз. И ещё мы занимались любовью, но с каждым днём я отдалялась всё больше — я не хотела, я этого не желала, но уходила всё дальше и дальше, сама не зная куда. В сущности, с Авраамом всё происходило в точности так же, только теперь было хуже, теперь у меня ничего не осталось.
Однажды, во время любви, я всё это выложила Артуро. Что, кажется, схожу с ума, все симптомы вернулись. Долго я говорила. Ответ меня удивил (последний раз за нашу совместную жизнь) — сходи, сказал он, и я тоже сойду, с тобой вместе не страшно. Не искушай судьбу! — оборвала я его. Да не судьбу я сейчас искушаю, — возразил он. Я посмотрела ему в глаза, хотя было темно. Ты это всерьёз? Вполне, — ответил он и прижался ко мне всем телом. Я погрузилась в ничем не тревожимый сон. А наутро мне стало понятно: пора оставить его в покое, и чем раньше, тем лучше. Днём я позвонила матери из «Телефоники». В те годы и сам Артуро, и все его друзья как-то исхищрялись звонить по международной бесплатно. Каким образом они это проделывали, до сих пор не понимаю, но «Телефонику» они наказывали на тысячи миллионов песет: найдут кабинку, приладят пару проводков и готово, звони, ни о чём не думай. Аргентинцы бесспорно лидировали, на втором месте — чилийцы, а вот ни один мексиканец так и не освоил систему. Что и говорить, отсталая нация, не оснащённая техническими навыками выживания в современном мире. А, может, всё дело в том, что у тех немногих мексиканцев, что жили в те времена в Барселоне, всё-таки не настолько зашкаливало с нищетой, чтобы так рисковать. Левые телефоны можно было легко отличить ото всех остальных по огромным очередям, особенно ночью. В этих очередях стояли все сливки и все подонки латиноамериканского общества — те, кто расстреливал, и кого расстреливали, те, кто сидел по тюрьмам за попытку создать лучшее общество, и те, кто нигде не сидел, а слонялся по улицам, торгуя подделками под золотые часы. Возвращаешься, бывало, из кино, и, как увидишь такую очередюгу — на площади Рамальерас, например, — так и сожмёшься в комок, металлический холод по позвоночнику, так с головы до пят и пробивает. Молодые ребята, бабёнки с грудными детьми, пожилые, о чём они думают, столпившись здесь в два часа ночи, в час ночи? Чего ждут? Своей очереди, пока предыдущие наговорятся? (Звука не слышно, но можно легко догадаться, о чём, — ведь они жестикулируют, плачут, подолгу молчат, то кивая, то мотая в ответ головой). Пока их не разгонит полиция? Что будет раньше? И это всё, чего они ждут? Теперь мне до этого тоже нет дела. Я позвонила матери и попросила прислать перевод.
В один прекрасный день сообщила Артуро, что уезжаю, что больше мы вместе жить не можем. Он спросил, почему. Я сказала, что я его не выношу. Что я тебе сделал? — спросил он. Ничего, сказала я, я сама себе делаю вещи, ужасней которых никто мне не сделает. Мне надо побыть одной. Кончили мы воплями и скандалом. Я переехала к Даниэлю. Периодически появлялся Артуро, и мы опять и опять выясняли отношения, с каждым разом видеть его было всё нестерпимей. Получив деньги от матери, я собралась и полетела в Рим. Да, забыла ещё про котёнка. Перед тем, как мы стали жить вместе с Артуро, какая-то его знакомая (может, любовница, не знаю), всучила ему шестерых котят — ей уезжать надо было, а кошка возьми да и разродись. Так вот, оставила она ему котят, а сама с кошкой уехала. Он их какое-то время держал, пока были маленькие, надеясь, что эта подруга-любовница когда-нибудь их заберёт. Но потом стало ясно, что не заберёт, и он стал их пристраивать. Большинство разобрали, осталась одна серая кошечка, которую никто не взял, и её унесла я. Авраам рвал и метал, что кошка изгадит холсты и будет точить о них когти. Я назвала её Дзиа, «тётка» по-итальянски, в память одной кошечки, которую я как-то видела в Риме. Уезжая, забрала её в Мексику. А возвращаясь к Артуро, привезла обратно. По-моему, ей очень понравилось летать в самолёте. Переехав к Даниэлю, я, разумеется, взяла кошку с собой. И всю дорогу в Рим у меня на коленях стояла соломенная сумка, в которой сидела Дзиа, отправлявшаяся в путешествие на родину своего имени.
В Риме всё катастрофически не заладилось. Хуже всего было то (как потом говорили), что я категорически отказывалась к кому-нибудь обращаться за помощью. Только Дзиа была мне важна, за одним я следила — чтоб кошке было что есть. Единственно что, я читала, но когда пытаюсь припомнить, что именно, в этом месте встаёт тёплая и пульсирующая, но непроницаемая стена. Наверное, читала Данте по-итальянски. А, может быть, Гаду{85}. Обоих до этого я уже читала по-испански. О моём более-менее точном местонахождении знал один Даниэль. Он прислал мне несколько писем. В одном из них говорилось, что Артуро раздавлен моим отъездом и каждый раз обо мне спрашивает. Адреса не давай, предупредила я, а то как бы он не увязался за мной в Рим. Хорошо, не дам, ответил Даниэль в следующем письме. От него же узнала, что родители беспокоятся и часто звонят в Барселону. Им я тоже не дала адрес, и Даниэль обещал не давать. Письма он писал длинные. Я — короткие, на открытках. Пребывание в Риме тоже вышло недлинным. Работала в обувном магазине и жила в пансионе на Виа делла Люче, в Трастевере. По вечерам, возвращаясь с работы, брала Дзию на прогулку. Обычно ходили в парк за церковью Сан-Эджидио, кошка бродила в кустах, а я открывала книгу и пыталась читать. Похоже, что Данте и, видимо, либо Гвидо Кавальканти, либо Чекко Анджольери, либо Чино да Пистойю, хотя то, что видимо теперь — это только живая стена, колышащаяся, как занавеска от лёгкого дуновения вечернеримского ветерка, кусты и деревья, шаги прохожих. Я видела в лицо лукавого. Деталей не помню. Помню, что видела в лицо лукавого и поняла, что это конец. Хозяин обувного неделю смотрел на кровоподтёки на шее, потом предложил переспать. Я послала. Потом Дзиа потерялась — не в парке за Сан-Эджидио, а в другом, на виа Гарибальди, где нет ни деревьев, ни фонарей. Она просто ушла в темноту и не вернулась обратно.
Я проискала до семи утра. Пока не взошло солнце, не стало светло, и люди не потянулись на работу. Я в тот день не пошла в обувной. Вернулась к себе, легла спать, натянув одеяло. Проснувшись, отправилась снова на поиски. Но не нашла. Как-то приснился Артуро. Мы стояли на самой верхушке огромного офисного здания, сталь и стекло, и смотрели в открытое окно верхнего этажа. Я не собиралась выбрасываться, но Артуро сказал: если прыгнешь, я прыгну с тобой. Я хотела кричать: замолчи, идиот, — но не было сил даже ввязываться в перепалку.
Однажды открылась дверь: на пороге стояли мать с младшим братом, который отслужил в ЦАХАЛе и почти безвыездно жил в Израиле. Они без долгих слов отвезли меня в местную больницу, а оттуда дня через два — самолётом в Мексику. Как я потом узнала, она приехала в Барселону, вызвала туда брата, вдвоём они выбили адрес из Даниэля (тот долго держался).
В Мексике меня положили в частную клинику в Куэрнаваке, врачи немедленно заявили матери, что они бессильны, если я не возьму себя в руки. Я тогда весила сорок кило и едва могла передвигаться. Меня снова посадили на самолёт и перевезли в клинику в Лос-Анджелесе. Там работал доктор Кальб, с которым мы понемногу подружились. Тогда я весила уже тридцать пять кило, днём смотрела телевизор и больше ничего не могла. Мать осталась в Лос-Анджелесе и каждый день посещала, приезжая из своей гостиницы на 6-й улице, в центре. Через месяц я набрала вес, снова сорок кило. Довольная успехом, мать решила уехать обратно в Meхико руководить продажами. Вот по её отъезду и завязалась дружба с доктором Кальбом. Обсуждалось, в первую очередь, питание, затем схема приёма различных транквилизаторов и других препаратов. О литературе мы не говорили. В частности потому, что доктор Кальб читал только бестселлеры. Однако предметом наших бесед часто бывало кино. Фильмов он знал много больше, чем я. Обожал кинопродукцию пятидесятых. Теперь, смотря телевизор, я выискивала такой фильм, чтобы потом обсудить. Но от лекарств засыпала посередине фильма. Когда я на это жаловалась, доктор Кальб досказывал, что было дальше, хотя, как правило, к этому моменту я уже забывала начало. Эпизоды, сюжеты, просеянные через сито немудрёного, но по-человечески искреннего пересказа, оставили во мне смутный, странный след. На выходные появлялась мать — в пятницу вечером прилетала, в воскресенье вечером улетала. Однажды упомянула, что подумывает насовсем перебраться. Не в сам Лос-Анджелес, а куда-нибудь в хороший пригород: Корона дель Мар, Лагуна Бич. А как же бизнес? — спросила я. — Продавать? Дед бы не одобрил. В Мексике происходит чёрт знает что, ответила мать, раньше, позже, а продавать всё равно придётся. Иногда она приволакивала с собой кого-нибудь из моих друзей и знакомых — врачи ей сказали (включая и Кальба), что общение с «личностно значимыми сверстниками» полезно для моего здоровья. В одну из суббот приехала Грета, с которой мы вместе учились в школе и с тех пор ни разу не виделись, в другую — товарищ и вовсе мне не знакомый (во всяком случае я не смогла его вспомнить). Ты бы себе привозила компанию, сказала я как-то раз, отрывалась бы с ними в Лос-Анджелесе. Когда я говорила подобные вещи, она либо смущённо смеялась (ну вот ещё, глупости слушать!), либо на глаза у неё наворачивались слёзы. У тебя кто-нибудь есть? — спрашивала я. Ты с кем-нибудь встречаешься? Она призналась, что есть — как она, разведённый, а, может, вдовец, в Мехико, — и я не стала выпытывать дальше. Наверно, мне было неинтересно. Через четыре месяца я добрала до сорока восьми килограммов, и мать стала подумывать о переводе меня в мексиканскую клинику. Накануне отъезда доктор Кальб пришёл попрощаться. Я дала ему свой телефон, попросив как-нибудь позвонить. Но когда попыталась взять его адрес, он чем-то отговорился — что переезжает, пока неизвестно, — и я не поверила ему ни на минуту, но спорить не стала.
Мы вернулись в Мехико. На этот раз я оказалась в больнице в районе, который называется буэносайресским. Палата большая и светлая, с окном в парк, телевидение — больше ста каналов. С утра гуляла в парке, читала романы. Днём валялась в палате, спала. Однажды, вернувшись из Барселоны, пришёл Даниэль. Приехал он ненадолго и, как только узнал, что я больнице, пришёл навестить. Я спросила, ну и как я тебе. Ничего, сказал он, только очень худая, и мы засмеялись. Хорошо уже то, что я с ним вместе смогла засмеяться. Когда он уходил, я спросила, как там Артуро. Даниэль сказал, что в Барселоне он уже не живёт. Во всяком случае, они давно не виделись. Ещё через месяц я стала весить пятьдесят килограммов, и меня выпустили из больницы.
Но жизнь моя мало изменилась. Я жила у матери, на улицу не выходила — физически была в состоянии, но не хотелось. Мать отдала мне свой старый «мерседес», но в тот единственный раз, что я села за руль, я чуть не врезалась. Любая мелочь заставляла меня плакать. Дом, увиденный издалека; пробки; люди, застрявшие в машинах; новости. Однажды звонил Авраам из Парижа, сообщил, что организовывает коллективную выставку молодых мексиканских поэтов. Завёл было речь о моём состоянии, но я его оборвала. Поговорили о том, как продвигается его работа, в обществе и в мастерской. Положив трубку, я отметила, что мне удалось не пролить ни единой слезинки. Прошло ещё немного времени, и, как раз когда моя мать уж совсем было приступила к выполнению своего плана переехать в Лос-Анджелес, я опять резко снизилась в весе. Тогда, не продавая пока производство, мы с ней сели на самолёт и полетели в Лагуна Бич. Первые недели я снова лежала в той самой лосанджелесской больнице, и меня тщательно обследовали, а после выписки мы поселились на улице Линкольн в Лагуна Бич. Мать там бывала и раньше, но одно дело приезжать туристом, и совсем другое — повседневная жизнь. Какое-то время присматривались, выбирали место для жизни. Выходили спозаранку, садились в машину и на весь день отправлялись куда-нибудь в Дана Пойнт, Сан-Клементе, Сан-Онофре. Как-то раз оказались в маленьком городке недалеко от Кливлендского национального парка, назывался он Сильверадо, как в фильме, и так нам понравился, что мы туда переехали — сняли там домик с садом, купили овчарку, мать назвала её Хьюго, как её друга, оставшегося в Мексике.
Там мы прожили два года. За это время мать продала фабрику деда, а я регулярно ходила к врачу, уже не на лечение, а на осмотр, для порядка. Раз в месяц мать летала в Мехико. По возвращении привозила романы, мексиканские, зная, какие мне нравятся — либо старые, проверенные, либо последние Хосе Агустина, Густава Сайнца и более молодого поколения. Но в какой-то момент я перестала читать и их, привезённые книжки на испанском так и лежали нетронутые по углам. Однажды без предупреждения она привезла с собой друга. Это был инженер по фамилии Кабрера, работал на строительстве объектов в Гвадалахаре, вдовец, два сына чуть постарше меня, оба живут в США, но на восточном побережье. У них были тихие, кроткие отношения, рассчитанные на долгий срок. Помню, мы с матерью говорили о сексе. Я сказала, любовная жизнь для меня закончена, и после долгого увещевания она заплакала, прижала меня к себе, бормоча, ты моя дочь, я тебя никогда не оставлю. Впрочем, мы редко ссорились. Мы читали, сидели у телевизора (в кино не ходили вообще), раз в неделю выбирались в Лос-Анджелес, там посещали выставки и концерты. Кроме одной восьмидесятилетней еврейской пары (мать познакомилась с ними в супермаркете, так она мне сказала), знакомых в Сильверадо у нас не было. Эту пару мы навещали каждые три-четыре дня, заходя на пятнадцать минут — мать их просто жалела, вдруг у них что-то случится, в любую минуту один умрёт, и другой растеряется, как быть, что делать. Мне в это было трудно поверить: во время Второй мировой старики прошли концентрационный лагерь в Германии, смерть не застала бы их врасплох. Но моей матери нравилось помогать и хотелось быть нужной. Фамилия этой четы была Шварц, а они звали нас «мексиканки».
Мать улетела в Мехико, и я отправилась к ним, первый раз одна. Неожиданно для себя, я просидела там кучу времени, и разговор оказался интересный. Меня угостили лимонадом, а Шварцы налили себе по рюмочке виски, утверждая, что в их возрасте это лучшее лекарство. Заговорили о Европе, которую они неплохо знали, о Мексике, куда пару раз ездили. Правда, представления о Мексике у них были самые поверхностные и неадекватные. Помню, раз взглянули на меня и сказали, вот настоящая мексиканка, не ошибёшься. Ну, естественно, мексиканка, а кто ещё?.. В общем, хорошие люди, я стала наведываться к ним довольно часто. Иногда кто-то из них себя плохо чувствовал, тогда они звонили по телефону, просили купить что-нибудь в магазине, отнести бельё в прачечную, захватить им газету: иногда «Лос-Анджелес Пост», иногда местную сильверадскую, четыре странички бытовухи и ничего интересного. Они слушали Брамса, считая его и романтиком, и основательным трезвым мужчиной, а телевизор включали лишь в редких случаях. В отличие от них, я почти не ставила музыку, а телевизор бубнил целый день.
Где-то через год нашей жизни в том городке Шварц умер, мы вместе со старушкой Шварц похоронили его на еврейском кладбище в Лос-Анджелесе. Мы настаивали, чтобы она ехала с нами в машине, но она отказалась и села в специально нанятый лимузин (как нам показалось, одна), и он следовал за похоронным микроавтобусом, где стоял гроб, но по прибытии из лимузина вылез какой-то тип лет сорока с бритым черепом, одетый в чёрное, и галантно, как невесту, высадил госпожу Шварц. Та же сцена повторилась при отъезде: старушка Шварц села в машину, бритый закрыл за ней дверь, лимузин тронулся, мы в белом ниссане ехали следом. В Сильверадо остановились у дома Шварцев, бритый помог ей выбраться, сел в лимузин и уехал, а старушка Шварц осталась стоять на тротуаре. Хорошо, что мы не свернули домой, сказала мать. Вылезли из машины, подошли к ней. Старушка Шварц находилась в глубокой задумчивости, глядя вдаль, провожая глазами исчезнувший лимузин. Мы ввели её в дом, мать поставила чайник. Госпожа Шварц молча повиновалась до первого глотка чая, но тут из рассеянья вышла, чтобы попросить рюмку виски. Мать встретилась со мной глазами, во взгляде её — торжество. Она стала расспрашивать, где взять бутылку, где хранятся рюмки. Водой развести? Без, спасибо, ответила старушка Шварц. Со льдом? Безо льда? — раздавался неунимавшийся голос. Без! — повторила старушка Шварц. С этого дня мы сошлись совсем близко. Только мать в Мексику, я проводила там целые дни, ночевать оставалась. Старушка Шварц, хоть не ела сама в поздний час, наворачивала мне салаты, бифштекс даже жарила и заставляла доесть. Сама же садилась рядом со мной, налив себе рюмочку виски, и рассказывала о своей молодости в Европе, когда продукты питания были скорей предметом роскоши, чем первой необходимости. Мы также слушали музыку и обсуждали местные новости.
Так и катился тот длинный, бессобытийный год вдовства госпожи Шварц, и где-то в его безмятежном течении со мной познакомился местный сантехник, уложил меня в постель. Вышло неважно. Его звали Джон, он рвался и дальше встречаться. Я сказала, не надо, достаточно. Это его как-то не убедило, и он стал названивать мне каждый день. К телефону однажды подошла мать, они долго ругались. Через неделю мы с ней решили вернуться поездить по Мексике. Сколько-то времени в пляжных местах, потом подались в Мехико. Ни с того ни с сего матери взбрело в голову, что мне необходимо повидаться с Авраамом. Однажды он позвонил, и мы договорились на следующий день встретиться. К этому моменту Авраам переехал из Европы и окончательно поселился в Мехико, завёл себе студию и, по всей видимости, преуспевал. Студия располагалась в Койоакане, близко к квартире, и после ужина он захотел показать мне картины. Трудно сказать, понравились они мне или нет, скорей оставили равнодушной. Огромные полотна, смахивающие на одного каталонского художника, которым Авраам увлекался, живя в Барселоне, хотя сильно переработанный материал: там, где раньше преобладали охряные, глиняные тона, теперь кричали жёлтые, красные, синие. Ещё он показывал рисунки, и эти понравились мне больше. Потом речь зашла о вещах материальных. Разговор завёл он. Неустойчивость песо, помыслы о переезде куда-нибудь в Калифорнию, старые знакомые, которых мы тысячу лет не видели. Вдруг, как гром среди ясного неба, спросил про Артуро Белано. Я удивилась, обычно Авраам избегал прямо поставленных вопросов. Отреагировала, ничего о нём не знаю. А я знаю, сказал он, хочешь тебе расскажу? Сначала я хотела отказаться, но потом отвечала давай, расскажи, я хочу знать. Он сказал, что видел его в Китайском квартале, Артуро сначала Авраама не узнал. Он был с блондинкой, доволен собой, поздоровались (они оказались в одном кабаке, практически за одним столиком, — тут Авраам усмехнулся, — прикидываться, что не заметили друг друга, глупо). Он, правда, не сразу вспомнил, кто я такой, — продолжал Авраам. — А потом подошёл. Как присунулся ближе — пьяный, конечно, да я и сам был не то чтобы трезвый, — сразу спросил про тебя. И что ты ему сказал? Сказал, что ты в США у тебя всё в порядке. А он? Он сказал, слава богу, как камень с души, в этом роде, а то он сомневался, жива ли ты вообще. Вот и всё. Вернулся к своей блондинке. А там мы с друзьями уже и ушли.
Ещё через две недели мы с матерью вернулись в Сильверадо. Столкнувшись с Джоном на улице, я пригрозила, что если он не перестанет преследовать меня телефонными звонками, убью. Джон извинился, добавил, что был уж очень сильно влюблён, но теперь всё прошло, и беспокоить больше не будет. Я тогда, к радости матери, стабильно держалась на уровне пятидесяти килограммов, не толстела и не худела. Её отношения с инженером тоже стабилизировались, вплоть до обсуждения брака, хотя, мне казалось, она не всерьёз. Они вместе с подругой открыли магазин мексиканских поделок в Лагуна Бич, денег он много не приносил, но и убыточным не оказался и даже привнёс какую-то долю общественной жизни в существование матери — то, чего ей не хватало. Старушка Шварц заболела через год после смерти мужа и попала в больницу в Лос-Анджелесе. Мы отправились навестить на следующий день, но она спала. Клиника была в центре, на бульваре Уилшир, рядом с парком Дугласа МакАртура. Матери надо было уходить, а я хотела остаться, но получалась проблема с машиной — как добираться потом в Сильверадо? После долгого обсуждения в коридоре мы решили, что она заедет за мной между девятью и десятью вечера, а если возникнут непредвиденные обстоятельства — позвонит мне в клинику. Уходя, она заставила пообещать, что я не сдвинусь с места, буду сидеть и ждать. Сколько-то времени я действительно просидела в палате старушки Шварц и не выходила из клиники. Пообедала в кафетерии, познакомилась там с медсестрой. Её звали Розарио Альварес, родилась она в Мехико. Я расспросила, как ей живётся в Лос-Анджелесе. Она ответила, что по-разному, день на день не приходится — работать нужно, и тогда всё будет. Я спросила, как давно она не была в Мексике. Очень давно, отвечала она, зарабатывать на ностальгию пока не выходит. Потом я купила газету и вернулась в палату старушки Шварц. Присела у окна, просмотрела в газете, какие идут сейчас фильмы и выставки. На улице Альварадо шёл фильм, на который мне тут же захотелось сходить. Я давно не бывала в кино, а улица Альварадо находилась не так далеко от клиники. Но уже у окошка кассы я передумала и отправилась дальше. Все говорят, что Лос-Анджелес — не тот город, где приятно ходить пешком, но я дошла по бульвару Пико до улицы Валенсия, а потом повернула налево и двинулась дальше, по Валенсии вплоть до бульвара Уилшир, прогулка часа на два неспешным шагом, я даже останавливалась перед зданиями, в принципе не представляющими никакого интереса, или внимательно рассматривала бегущий мимо поток машин. В десять вечера мать забрала меня по дороге из Лагуна Бич, и мы уехали. Во второй раз старушка Шварц меня не узнала. Я спросила у медсестры, приходил ли к ней кто-нибудь ещё. С утра сидела какая-то пожилая дама и ушла незадолго до меня. В этот раз я сама была за рулём «ниссана» — мать с только что приехавшим инженером отправились в Лагуна Бич в его машине. По словам медсестры, времени госпоже Шварц оставалось немного. Я снова поела в больнице и проторчала в палате часов до шести. Потом села в машину и решила проехаться по Лос-Анджелесу. В бардачке была карта, которую я изучила в деталях, прежде чем включить двигатель. Затем завелась и уехала. Помню, проехала Муниципалитет, Центр музыкальных искусств, павильон Дороти Чандлер. Потом обогнула парк Эко и слилась с потоком, идущим с бульвара Сансет. Не помню, сколько времени я так кружила, но из «ниссана» не вылезала ни разу, а в Беверли-Хиллз съехала со 101-й дороги и по разным улочкам допетляла до Санта-Моники. Там переехала на 10-ю, она же шоссе Санта-Моника, вернулась в центр, попала на 11-ю, съехать с неё на бульвар Уилшир сразу не получилось, пришлось просквозить уйму кварталов до улицы Терсера. Вернулась в клинику только в десять вечера. Старушка Шварц умерла. Я хотела спросить, был ли кто-нибудь при ней, но потом передумала. Тело уже унесли. Постояла в палате, присела к окну отдышаться и собраться с мыслями после поездки в Санта-Монику. Тут вошла медсестра и спросила, кто я старушке Шварц, родственница? И что я здесь делаю? Нет, ответила я, знакомая, сейчас уйду, мне надо было чуть-чуть привести себя в порядок, оправиться. Она спросила, привела ли я себя в порядок. Я ответила да и ушла. В Сильверадо добралась в три утра.
Через месяц мать вышла замуж за инженера. Свадьбу справили в Лагуна Бич, собрались сыновья инженера, один из моих братьев и новые калифорнийские друзья матери. Новобрачные поселились сначала в Сильверадо, но потом мать продала магазин в Лагуна Бич, и они уехали жить в Гвадалахару. Я какое-то время не хотела двигаться из Сильверадо. Теперь, с отъездом матери, стало казаться, что по пустому, просторному дому гуляют одни сквозняки. Жилище старушки Шварц долгое время никто не занимал. Я брала «ниссан» и отправлялась куда-нибудь в бар выпить кофе и виски, перечитывала старые романы, по счастью давно забыв их содержание. В баре одном познакомилась с парнем, работавшим в Национальном парке, завела с ним роман. Звали его Перри, он знал несколько слов по-испански. Перри как-то сказал, что от меня, от вагины моей странно пахнет. Я промолчала, он тут же решил, что обиделась. Ты сердишься? — спросил он. — Извини, я не хотел. А я в это время думала о других временах, других лицах (можно ли думать о лицах?), и мне было не до обид. И всё же большую часть времени я проводила одна. Каждый месяц обналичивала в банке чек, присланный матерью, и дальше тратила время на то, чтоб прибрать, подмести, стереть пыль, сходить в магазин, приготовить, вымыть посуду, возилась в саду. Я никому не звонила, а мне регулярно звонила одна только мать, раз в неделю — отец или кто-то из братьев. Днём иногда возникало желание сходить в бар, а когда не возникало — сидела, читала, примостившись таким образом, чтобы видеть в окно, вдалеке, смутные очертания дома Шварцев. Там как-то раз остановилась машина, вылез солидный мужчина в пиджаке и при галстуке. У него были ключи. Он вошёл, а минут через десять вышел обратно. На родственника Шварцев вроде не похож. Ещё через несколько дней снова машина — две женщины, один мужчина. Одна из этой компании повесила афишку с объявлением, что дом продаётся. Потом прошло много дней, прежде чем появились новые посетители, но как-то в полдень, когда я копалась в саду я услышала крики детей и заметила пару немногим за тридцать, которая входила в дом под предводительством женщины, вешавшей объявление. Меня поразило предвидение, что дом теперь будет их. Одновременно, стоя столбом, не снимая садовых перчаток, я так и застыла в сознании, что пора ехать отсюда. В тот вечер слушала Дебюсси, вспоминала Мехико и, непонятно почему, кошку Дзию, а потом позвонила матери и сказала ей, что договорилась о работе в Мехико, что-то такое, поэтому переезжаю. К концу недели мать и её новый муж приехали помогать с переездом, в воскресенье вечером я уже летела в Мехико. Первая работа, на которую я нанялась, была в галерее в Зона-Роса. Там мало платили, но и работа была пустяковая. Потом я начала работать в Экономическом фонде культуры, в отделе философии и английского языка, и рабочая жизнь вошла в колею.
Фелипе Мюллер, на лавке парка, Плаза Марторель, Барселона, октябрь 1991 года. Почти стопроцентно уверен, что эту историю мне рассказал Артуро Белано. Среди нас он единственный, кто увлекался фантастикой. Якобы написал ее некто Теодор Старджон{86}, но, в принципе, мог кто угодно, включая Артуро. Какой ещё Теодор Старджон? Мне лично такой писатель не известен.
Рассказ о любви, героиня — милая, умная девушка из офигенно богатой семьи. Однажды она замечает в саду… то ли он сын садовника, то ли, я точно не помню, бродяга переночевал под забором и стал там садовником, что-то такое. Мало того, что девица богатая и очень умная, там ещё и темперамент — немедленно шашни, потом уже вдруг понимает, что влюблена и всерьёз. Бродяга, конечно, не такой продвинутый и в университетах не обучался, зато человек ангельской душевной чистоты, так что он тоже в момент понимает, что это любовь, но тут, естественно, пошли препятствия. Пока роман развивается, действие происходит в роскошной вилле: они смотрят старые фильмы, альбомы по искусству, едят изысканные яства, а в основном целыми днями крутят любовь. Потом они переселяются к нему в сторожку, а ещё потом отправляются в плавание (вроде как в фильме Жана Виго, баржа из тех, что ходят по каналам Франции), а ещё потом, как всегда мечтал этот бродяга, рассекают по Соединённым Штатам на мотоциклах «Харлей».
А бизнес у девушки тем временем идёт в гору, деньги к деньгам, и состояние растёт. Разумеется, бродяга наставляет её на путь истинный, постоянно склоняя жертвовать на благотворительность и помогать бедным (впрочем, она ещё до него занималась этим же самым, имея и душеприказчиков, и специальные фонды, но по этому поводу она не особенно распостраняется, чтобы бродяга не почувствовал себя лишним, а потом вообще всё запутывается, потому что у бродяги смутное представление о масштабах движения денежных масс вокруг любимой женщины, примерно как об атмосферных явлениях, бросающих тень лёгкого облачка на любимое лицо). Так проходят месяцы, а то даже год или два, миллионерша с любимым счастливы и безмятежны. Но вдруг в один день, непрекрасный, он заболевает. Лучшие врачи мира не могут помочь, организм подорван тяжёлым детством, юностью, измученной трудностями, беспокойной жизнью, которую недолгое время, проведенное им с девушкой, едва ли способно облегчить. Несмотря на все их усилия, он умирает от рака.
От горя девчонка не знает куда деваться: путешествует по всему земному шару, заводит новых любовников, впутывается в какие-то тёмные делишки. Но в конце концов возвращается домой и в момент, когда отчаяние её достигает наивысших пределов, приступает к исполнению одного замысла, который у неё зародился, ещё когда любимый был жив. У неё поселяется группа учёных. В рекордные сроки дом превращается в лабораторию, а её угодья, включая сторожку, — в невиданный райский сад. Чтобы защитить его от посторонних взоров, возводится неприступная стена. Научные разработки идут полным ходом, и, наконец, удаётся оплодотворить проститутку (за соразмерную мзду) клоном бродяги. И вот через девять месяцев проститутка рожает ребёнка, отдаёт его героине и исчезает.