Наиболее пагубным из этих вымыслов об отходе XX века от викторианской уверенности является культурный релятивизм. Модное поветрие предписывает видеть в науке только один из многочисленных культурных мифов – ничуть не более истинный и обоснованный, чем мифы любой другой культуры. Многие представители академических кругов открыли для себя новую разновидность антинаучной риторики, иногда называемую «постмодернистской критикой» науки. Наиболее полное обличительное досье на это явление собрали Пол Гросс и Норман Левитт в своей великолепной книге «Высшее суеверие: университетские левые и их тяжба с естественными науками». Американский антрополог Мэтт Картмилл так формулирует суть подобных воззрений:
Даже в естественно-научном мире найдутся немногочисленные, но очень красноречивые «пятые колумнисты», которые исповедуют ровно такие же взгляды и направляют их на то, чтобы впустую тратить время остальных из нас.
Картмилл приходит к выводу, что имеет место неожиданный и пагубный альянс между невежественными религиозными правыми и искушенными университетскими левыми. Одним из странных признаков этого союза является общее неприятие эволюционной теории. В случае религиозных фундаменталистов причины такого неприятия лежат на поверхности. У левых же оно складывается из враждебности к естественным наукам как таковым, из «уважения» к мифам различных племен о сотворении мира и из всевозможных политических мотивов. Этих неожиданных союзников роднит озабоченность проблемами «человеческого достоинства» и оскорбляет взгляд на людей как на «животных». Более того, по словам Картмилла,
Здесь имеется еще и феминистский аспект, и он огорчает меня, поскольку я сочувствую подлинному феминизму.
Я только что процитировал историка и философа науки Норетту Кёрджи, которую, понятное дело, беспокоит такая извращенная форма феминизма, могущая пагубно повлиять на женское образование. И в самом деле, в подобном способе мышления есть что-то неприятно-задиристое. Так, Барбара Эренрайх и Дженет Макинтош были свидетельницами выступления некой женщины-психолога на одном междисциплинарном семинаре. Многие из присутствующих обрушились на нее за использование «деспотического, сексистского, империалистского и капиталистического научного метода». Психолог попыталась защитить науку, указав на ее великие открытия: например, ДНК. Ответ не заставил себя ждать: «Вы что, верите в ДНК?»
К счастью, есть еще немало умных молодых женщин, подготовленных к тому, чтобы сделать карьеру в естественных науках, и мне бы хотелось выразить свое восхищение их храбростью перед лицом подобного запугивания и травли[72].
До сих пор я едва упоминал имя Чарльза Дарвина. Его жизнь пришлась на бо́льшую часть XIX века, и, умирая, он имел все основания испытывать удовлетворение от того, что исцелил человечество от величайшей и главнейшей из иллюзий. Саму жизнь Дарвин перевел в разряд объяснимого. Жизнь перестала быть непостижимой тайной, требующей сверхъестественного объяснения, – она, со свойственными ей сложностью и изяществом, постепенно возникает и развивается из простейших начал по легко понятным правилам. Наследие, оставленное Дарвином XX столетию, состояло в том, что он разгадал грандиознейшую из всех загадок.
Был бы Дарвин доволен тем, как мы распорядились его наследием и что можем сегодня передать XXI веку? Думаю, он испытывал бы странную смесь восхищения и возмущения. Восхищения той подробностью знаний и той полнотой понимания, которые способна предложить современная наука, а также тем изяществом, с каким была доведена до совершенства его собственная теория. И возмущения невежественной подозрительностью в адрес науки и легкомысленными суевериями, по-прежнему живучими.
Возмущение – это еще слабо сказано. Дарвин имел бы полное право чувствовать подавленность, увидев, как мало, несмотря на наши гигантские преимущества перед ним и его современниками, мы делаем для внедрения своих исключительных знаний в культуру. Он заметил бы в ужасе, что цивилизация конца XX столетия, будучи насыщена и окружена плодами и достижениями науки, все еще ею не прониклась. Уж не отползли ли мы в каком-то смысле даже назад с тех пор, как Альфред Рассел Уоллес, открывший вместе с Дарвином его теорию, написал книгу «Чудесный век» – яркий обзор науки своего времени?
Возможно, XIX столетие на исходе страдало излишним самодовольством по поводу того, сколько уже достигнуто и как мало улучшений стоит еще ожидать. Уильям Томсон, первый лорд Кельвин и президент Королевского общества, разработал трансатлантический кабель – символ викторианского прогресса – и сформулировал второй закон термодинамики (по мнению Сноу, индикатор научной грамотности). Кельвин известен следующими тремя самонадеянными предсказаниями: «У радио нет будущего», «Летательные аппараты тяжелее воздуха невозможны», «Рентгеновские лучи окажутся мистификацией».
Еще Кельвин причинил немало огорчений Дарвину, «доказав» с использованием всего престижа более авторитетной науки физики, что Солнце будто бы слишком молодо для того, чтобы у эволюции было достаточно времени. По сути дела Кельвин как бы сказал: «Физика противоречит эволюции, значит, ваша биология наверняка ошибается». Дарвин мог бы парировать: «Биология говорит, что эволюция – установленный факт, а значит, ошибается ваша физика». Но вместо этого он склонил голову перед господствовавшим предубеждением, будто физика автоматически побивает биологию, и переживал. Физика XX века, разумеется, показала, что Кельвин ошибся на несколько порядков. Однако Дарвин не успел увидеть подтверждение своей правоты[73], и ему не хватило уверенности в себе, чтобы попросить тогдашнего ведущего физика не лезть не в свое дело.
Критикуя предрассудки конца тысячелетия, я должен остерегаться кельвиновской самонадеянности. Несомненно, мы много чего еще не знаем. Частью нашего наследства XXI веку будут вопросы, оставшиеся без ответа, в том числе очень важные. Наука любой эпохи должна быть готова уступить место новым учениям. Было бы заносчиво и опрометчиво утверждать, что наши современные научные представления – вершина знания. Такие привычные сегодня вещи, как сотовый телефон, выглядели бы в глазах жителей предыдущих эпох чистой магией. И это должно служить нам предостережением. Артур Кларк, выдающийся писатель-фантаст и пылкий проповедник безграничных возможностей науки и техники, сказал: «Любая достаточно развитая технология неотличима от волшебства». Данное утверждение – Третий закон Кларка.
Быть может, однажды в будущем физики полностью поймут природу тяготения и построят антигравитационный аппарат. Летающие люди станут для наших потомков такой же повседневной рутиной, как реактивные самолеты для нас. Выходит, если кто-то скажет, что видел ковер-самолет, взмывающий над минаретами, мы должны будем поверить ему на том лишь основании, что те наши предки, которые не верили в радио, оказались неправы? Нет, конечно же. Но почему нет?
Третий закон Кларка не имеет обратной силы. Из того, что «любая достаточно развитая технология неотличима от волшебства», не следует, что любая претензия на волшебство, предъявляемая кем угодно и в какой угодно момент, неотличима от технических достижений, которые появятся когда-нибудь в будущем.
Да, авторитетным скептикам случалось величаво садиться в лужу. Но сообщения о чудесах, так впоследствии и не подтвердившиеся, делались намного чаще. Какие-то вещи, которые сегодня нас удивили бы, когда-нибудь станут реальностью. Но многое, очень многое реальностью не станет. История учит нас, что поразительных явлений, в самом деле становящихся правдой, меньшинство. Вся штука в том, как их выявить и отделить от мусора – от тех утверждений, которые так навеки и останутся в царстве магии и вымысла.
Конечно же, нам в конце нашего столетия следует проявлять скромность, которой так недоставало в свое время Кельвину. Но следует и признать все то, чему мы научились за последние сто лет. Цифровой век – это лучшее, что я мог бы выбрать в качестве единственной темы, но она покроет только малую долю всего наследия современной науки. Теперь мы, в отличие от Дарвина и Кельвина, знаем возраст своей планеты: он составляет около 4,6 миллиарда лет. Нам понятна идея, за которую высмеяли Альфреда Вегенера: что формы материков не были всегда неизменными[74]. Южная Америка не просто выглядит так, словно ее можно приставить к выступу африканского континента подобно кусочку мозаики. Когда-то она именно там и находилась, прежде чем отколоться примерно 125 миллионов лет назад. Некогда Мадагаскар соприкасался одним боком с Африкой, а другим – с Индией. Это было до того, как Индия отправилась через расширяющийся океан и врезалась в Азию, воздвигнув Гималаи. У карты земных материков есть временно́е измерение, и мы, благодаря тому что нам посчастливилось жить в эпоху тектоники плит, знаем доподлинно, как, когда и почему менялись очертания континентов.
Нам известен и приблизительный возраст Вселенной – и вообще что у нее есть возраст, равный возрасту времени как такового и составляющий менее двадцати миллиардов лет. Зародившись как сингулярность с гигантскими массой и температурой при очень маленьком объеме, Вселенная с тех пор непрерывно расширяется. XXI век, вероятно, выяснит, будет это расширение бесконечным или же обратится вспять. Материя не распределена в космосе однородно, а собрана примерно в сто миллиардов галактик, насчитывающих в среднем по сто миллиардов звезд. Мы можем довольно подробно узнать химический состав любой звезды, разложив ее свет до знаменитой радуги. Наше Солнце – ничем особо не примечательная звезда. И, как мы знаем благодаря улавливанию незначительных ритмичных сдвигов спектра других звезд[75], в том, что вокруг нее вращаются планеты, тоже нет ничего примечательного. Нет никаких прямых доказательств, что на каких-либо других планетах имеется жизнь. Если же имеется, то эти обитаемые острова могут быть так редко разбросаны, что их жителям вряд ли доведется когда-нибудь встретиться друг с другом.
Нам достаточно подробно известны принципы, управляющие эволюцией на нашем собственном островке жизни. Можно смело биться об заклад, что наиглавнейший из них – дарвиновский естественный отбор – лежит в основе эволюции и на других подобных островках, если таковые вообще существуют. Мы знаем, что наша разновидность жизни строится из клеток, причем клетка – это либо бактерия, либо колония бактерий. Конкретная механика нашей разновидности жизни основывается на практически бесконечном многообразии форм, которые может принимать особый класс молекул, называемый белками. Мы знаем, что их столь важная трехмерная структура точно задана одномерным кодом – генетическим кодом, записанным в молекулах ДНК, самовоспроизводящихся на протяжении геологических эпох. Мы понимаем, откуда на свете так много видов живых организмов, хотя и не знаем точно, сколько их именно. Мы не можем во всех подробностях предвидеть, как будет протекать эволюция в будущем, но способны в общих чертах предсказать ее ожидаемые направления.
Среди тех нерешенных задач, что мы завещаем своим преемникам, физики – например, Стивен Вайнберг – укажут на свои «мечты об окончательной теории», также известной под названием «теория Великого объединения» или «теория всего». Ученые расходятся во мнении, удастся ли когда-нибудь найти ее. Те, кто полагает такое возможным, вероятно, считают, что это научное богоявление наступит в XXI веке. Физики известны тем, что при обсуждении столь сложных материй охотно прибегают к религиозной терминологии. Некоторые из них используют ее буквально. Другие же рискуют быть неправильно понятыми, хотя на самом деле подразумевают религию не больше, чем я, когда говорю «бог его знает», чтобы признаться в своей неосведомленности.
Биологи достигнут своего Грааля, когда запишут весь человеческий геном, что произойдет в самом начале следующего столетия. Тогда они выяснят, что эта мечта не была столь окончательной, как некоторые надеялись. Проект по изучению человеческого эмбриона – выяснению того, как гены взаимодействуют со своим окружением, в том числе друг с другом, – может занять как минимум столько же времени. Но и он, скорее всего, будет завершен на протяжении XXI века, что позволит наладить производство искусственных маток, если только их сочтут нужными.
Что касается меня, то я, как и большинство биологов, не столь уверен насчет разрешения оставшейся великой проблемы: вопроса о том, как работает человеческий мозг и, в частности, какова природа субъективного сознания. В последние десять лет на решение данной задачи была брошена многочисленная тяжелая артиллерия, в том числе Фрэнсис Крик собственной персоной, а также Дэниел Деннет, Стивен Пинкер и сэр Роджер Пенроуз. Это громадная, глубокая проблема, достойная таких великих умов. Разумеется, я не знаю решения. В противном случае я заслуживал бы Нобелевской премии. Даже не совсем понятно, в чем здесь, собственно, суть вопроса, а следовательно, и какая блестящая идея могла бы обеспечить ответ. Некоторые считают проблему сознания иллюзорной: никакого сознания нет, а значит, и решать тут нечего. Но я не думаю, что до того, как Дарвин разгадал загадку происхождения жизни, кто-либо мог ясно сформулировать суть задачи. Дарвину потребовалось разрешить проблему, чтобы большинство людей смогло вообще осознать ее наличие. Не знаю, окажется ли вопрос сознания такой же большой проблемой, которая будет разрешена каким-нибудь гением, или же неудовлетворительным образом распадется на ряд мелких проблем и не проблем.
Итак, я ни в коем случае не уверен, что XXI столетию удастся объяснить человеческий разум. Но если удастся, то у этого достижения будет дополнительный побочный эффект: вероятно, наши наследники сумеют понять парадокс науки XX века. С одной стороны, вклад нашего столетия в копилку человеческих знаний вполне можно приравнять ко вкладу всех прочих веков, вместе взятых; с другой же – XX век заканчивается примерно с тем же уровнем наивной веры в сверхъестественное, что и XIX, при куда большем уровне открытой враждебности к науке. Если не с уверенностью, то с надеждой я жду XXI века и тех уроков, что он нам преподнесет.
Дулиттл и Дарвин[76]
Я был бы рад сказать, что мое раннее детство в Восточной Африке пробудило во мне интерес к естествознанию вообще и к эволюции человека в частности. Но дело было не так. Я пришел к науке позже. Благодаря книгам.
Мое детство было настолько идиллическим, насколько это было возможно, учитывая, что в семь лет меня отправили в пансион. Я пережил этот опыт не хуже, чем кто угодно другой, – иными словами, довольно сносно (некоторые трагические исключения остались в затравленном хвосте распределения), и превосходное обучение привело меня в конце концов в Оксфорд, «Афины моих зрелых лет»[77]. Ну а дома жизнь и впрямь была идиллией – сначала в Кении, потом в Ньясаленде (ныне Малави), а затем в Англии, на семейной ферме в Оксфордшире. Мы были не богатыми, но и не бедными. И если у нас не имелось телевизора, то лишь потому, что мои родители не без оснований полагали, что есть и лучшие способы проводить время. А еще у нас были книги.
Наверное, чтение запоем прививает ребенку любовь к словам и впоследствии, возможно, помогает овладеть писательским мастерством. Что же касается конкретно меня, то я задаюсь вопросом, уж не обязан ли я влиянию, в итоге сделавшему меня зоологом, детской книге – «Приключениям доктора Дулиттла» Хью Лофтинга, – которую я то и дело перечитывал вместе со всеми ее многочисленными продолжениями. Эта серия книг не заинтересовала меня наукой в каком-либо определенном смысле, но доктор Дулиттл был ученым – величайшим в мире натуралистом – и неутомимо любознательным мыслителем. Он стал моей ролевой моделью и пробудил мою личность еще до того, как были придуманы оба эти выражения.
Джон Дулиттл был милым сельским врачом, который вместо людей стал лечить животных. Попугаиха Полли[78] обучила его языку животных, что послужило источником сюжета примерно дюжины книг. Если другие детские книги (в том числе и современная серия про Гарри Поттера) расточительно пользуются волшебством как панацеей от всех трудностей, Хью Лофтинг ограничил себя одним-единственным отклонением от реальности, как это делается в научной фантастике. Доктор Дулиттл умел говорить с животными, и отсюда следовало все остальное. Когда его назначили руководить почтовым отделением в западноафриканском королевстве Фантиппо, он нанял перелетных птиц для первой в мире авиапочты: мелкие птички носили по одному письму каждая, а аисты доставляли посылки. Когда Дулиттлу понадобилось прибавить скорости, чтобы обогнать злого работорговца Джима Бонса, его корабль взяли на буксир тысячи чаек – и детское воображение воспарило![79] Когда же он достаточно приблизился к судну работорговцев, острое зрение ласточки наводило его пушку со сверхчеловеческой точностью. Когда некоего человека ложно обвиняли в убийстве, доктор Дулиттл убедил судью дать слово бульдогу обвиняемого – единственному свидетелю невиновности хозяина, а чтобы доказать свое право быть переводчиком, доктору пришлось побеседовать с собакой судьи, выдавшей тайны, которые могла знать только она.
Враги доктора часто ошибочно принимали его подвиги, совершавшиеся им благодаря этой единственной способности – умению разговаривать с животными, – за нечто сверхъестественное. Дулиттла бросили в африканскую темницу, чтобы голодом привести к покорности, а он только полнел и веселел. Тысячи мышей по крошке приносили ему еду, а также воду в ореховых скорлупках и даже кусочки мыла для умывания и бритья. Его напуганные тюремщики, разумеется, отнесли все на счет колдовства, но мы-то, дети-читатели, были посвящены в простое и рациональное объяснение. И этот благотворный урок вдалбливался нам из книги в книгу. Что-то может выглядеть волшебством, и злодеям будет видеться волшебство, но рациональное объяснение существует.
Многие дети мечтают о сверхъестественном: чтобы им пришло на помощь волшебное заклинание, или фея-крестная, или Бог собственной персоной. Я же мечтал разговаривать с животными и поднять их на борьбу против несправедливостей, причиняемых им человечеством (как я считал под влиянием доктора Дулиттла и моей мамы, обожавшей животных). Дулиттл породил во мне осознание явления, которое сегодня мы могли бы назвать «видизмом»: бездумного допущения, будто люди – более, чем какие-либо другие животные, – заслуживают особого обращения, просто потому что они люди. Доктринерствующие противники абортов, взрывающие клиники и убивающие хороших врачей, при ближайшем рассмотрении оказываются отъявленными видистами. По любым разумным критериям нерожденный младенец должен вызывать меньше душевного сопереживания, чем взрослая корова. «Убийство!» – кричит «пролайфер» делающему аборты медику, после чего идет домой ужинать бифштексом. Ни от одного ребенка, выросшего на «Докторе Дулиттле», не укроется наличие здесь двойных стандартов. А вот ребенок, воспитанный на Библии, почти наверняка их не заметит.
Если же оставить в стороне этические вопросы, то пусть доктор Дулиттл и не внушил мне идею эволюции как таковой, однако он снабдил меня ключом к ее пониманию: осознанием неуникальности человеческого вида в единой цепи животного мира. Немало усилий, преследующих ту же цель, приложил и сам Дарвин. Некоторые части «Происхождения человека» и «Выражения эмоций» призваны уменьшить пропасть, отделяющую нас от нашей животной родни. То, что Дарвин делал для своих взрослых читателей Викторианской эпохи, Дулиттл сделал по крайней мере для одного маленького мальчика в 1940–1950-х годах. Читая впоследствии «Путешествие вокруг света на корабле „Бигль“», я размышлял о сходстве между Дарвином и Дулиттлом. Судя по цилиндру и сюртуку Дулиттла, а также по модели корабля, которым он неумело управлял (и, как правило, терпел крушение), они с Дарвином были более или менее современниками. Но это далеко не все. Любовь к природе, добросердечное внимание ко всему живому, громадная естественно-научная эрудиция, бесчисленные записные книжки с неразборчивым описанием поразительных открытий, сделанных в экзотических заморских краях… Доктор Дулиттл и «натуралист» с «Бигля» определенно встречались где-нибудь в Южной Америке или на плавучем острове Попсипетль (отголосок тектоники плит) и были братьями по духу. Дулиттловский тяни-толкай – антилопа с рогатой головой как на переднем, так и на заднем конце тела – едва ли удивительнее иных ископаемых и живых образцов, обнаруженных молодым Дарвином[80]. Когда в Африке Дулиттлу понадобилось перебраться через пропасть, множество обезьян схватили друг друга за лапы, образовав живой мост. Дарвин сразу бы вспомнил знакомую картину: муравьи-легионеры, за которыми он наблюдал в Бразилии, делали ровно то же самое. Позднее он изучал примечательную муравьиную склонность захватывать рабов и, как и Дулиттл, опередил свое время в своей страстной ненависти к рабству среди людей. Это было единственным, что повергало обоих естествоиспытателей, в целом отличавшихся мягким характером, в страшную ярость, а в случае Дарвина привело к размолвке с капитаном Фицроем.
[72] Такого рода травле подвергаются отнюдь не только женщины. В сноске на стр. 113 я описал успешный перехват кометы, осуществленный Европейским космическим агентством в 2014 г. Одним из героев этого ошеломляющего подвига человеческой изобретательности был англичанин Мэтт Тейлор (в те более счастливые времена Британия еще была полноценной участницей европейских проектов). Когда Тейлор рассказывал о своем достижении прессе, на нем была яркая рубашка – подарок его девушки, – за изображения на которой его обвинили в сексизме. Разгоревшийся на ровном месте скандал по поводу «оскорбления женщин» затмил новость об одном из величайших инженерных свершений всех времен и довел Мэтта Тейлора до слез и униженных извинений. Едва ли можно представить себе более пронзительную иллюстрацию к моим сетованиям из данной лекции.
[73] Приятная подробность: подтверждение было получено, в числе прочих, его сыном – математиком и геофизиком сэром Джорджем Дарвином. Трое из сыновей Чарльза Дарвина были посвящены в рыцарское достоинство, хоть их отцу этого и не довелось.
[74] Это не совсем точная формулировка. Противники Вегенера (фиксисты) тоже прекрасно понимали, что формы материков не были всегда неизменными. Что они отрицали – так это дрейф материков, их горизонтальное перемещение. – Прим. науч. ред.
[75] Теперь нам доступны и другие методы обнаружения планет. Их открывают в том числе благодаря небольшому уменьшению блеска звезды при прохождении перед ней планеты. Список так называемых экзопланет неуклонно растет и уже насчитывает более трех тысяч.
[76] В 2004 г. литературный агент и организатор научных мероприятий Джон Брокман обратился к непревзойденному кругу интеллектуалов, с которыми он состоял в переписке, с просьбой написать эссе на тему «Как ребенок становится ученым» для сборника «Когда мы были детьми». Поскольку я в то время уже планировал однажды написать автобиографию (в итоге разделившуюся на две книги: «Неутолимая любознательность» и «Огарок во тьме»), мой очерк для брокмановского сборника написан в несколько ином ключе. Я предпочел отдать дань восхищения одному конкретному детскому писателю – думаю, повлиявшему на меня.
[77] Джон Драйден, несмотря на его кембриджское образование.
[78] Здесь и далее написание имен и названий, встречающихся в книгах Лофтинга, взято из перевода Б. Давыдовой и В. Нижника. – Прим. перев.
[79] Помню, как я бессовестно присвоил себе эту выдумку в школьном сочинении, когда мне было лет девять. Учитель английского языка похвалил мою фантазию и предсказал, что, повзрослев, я стану знаменитым писателем. Он и понятия не имел, что я украл идею у Хью Лофтинга.
[80] Хотя вряд ли я был единственным ребенком, кто задавался вопросом, как тяни-толкай избавляется от непереваренных остатков пищи, поступающей через два его рта.