Глаза смотрели в глаза.
Жемчужный вздохнул и удобнее повернул голову. Над ним стоял бледный солдатик с рыжими глазами, направив дуло прямо в лицо, в глаза, а когда Жемчужный со стоном вздохнул, солдатик отвел винтовку в сторону и громко выстрелил в песок. И покраснел. И захлюпал носом. Видно, нелегко становиться убийцей!
От выстрела песком запорошило голову, влажные глаза провожали спасителя, взбирающегося по немой тропинке вверх, к небу. Уши отчетливо услышали тишину и благостное веселое журчание воды в ней.
Спасибо, братишка! Кто ты и где ты сейчас?!
…Не спится прорабу Жемчужному в эту холодную, вьюжную ночь, не спится-не дремлется, и только екает приятно сердце и все вспоминается тот бледный рыжеглазый солдатик, ушедший к небу, в свою неизвестную судьбу. И не убили, и не добили, не уничтожили, и жизнь продолжается, как всегда, поворачивая землю то к луне, то к солнцу, и по весне тают снега, и в черном бархате пашен произрастает зерно, посеянное свободными от веревок руками.
Погудывает печка-времянка, поплясывает пламя на щепах, долго еще до рассвета, видно, заблудился он где-нибудь в снежной степи за Магнит-горой…
На рассвете снова принимать навербованных, расставлять по работам, обеспечивать жильем и пищей, а пока повернемся-ка на другой бок, погреем моряцкие стылые косточки да потешим душу приятственной грустью по Настасье свет Васильевне и по сыну Андрюше. Ума не приложишь, куда бы определить их здесь, ежели вызвать на проживание… А жизнь-то, она ведь вся в расставаниях, не ждется ей, бросает то на бои, то вот теперь на стройку, и все время холостякует он в разлуке, вдали от семьи, как в бегах, зато теперь уж отстрелялся вконец.
Только когда уже начали ультрамаринно синеть окна, он заснул, унося с собою в сон непременно счастливые и радостные видения, каким и положено быть во всяком добром семейном кругу.
Утром распахнулось перед ним плотное серое небо и тихая белая земля. Он умылся свежим, выпавшим за ночь снегом, съел крупный ломоть пахучего деревенского хлеба, согрелся чаем и, подпоясав полушубок крепким, нестареющим флотским ремнем, отправился к горе Магнитной в свой рабочий обход.
Уже по вскрышным карьерам шевелились люди, разводя костры на обогрев, разбирая кайлы, лопаты и носилки, у большой черной выемки котлована ожил, лязгая железом, экскаватор с красным флажком на кабине. Начинались работы.
Костры неистово дымились, внизу дыма ярко светили атласно-алые языки огня, и эти маленькие вулканы, согревая людей, землю и небо, оживляли снежную степь до горизонта шелестящим потрескиванием. Все, как и вчера, все, как и должно быть.
За огромной завесой немого неба пряталось утреннее красное солнце, и под этим небом вдруг разом заговорила рабочая тишина.
Ухала взрывами на уступах под перекличку свистков Магнит-гора, прогибались и шлепали доски под грузом тачек и топотом ног, повизгивали пилы, стучали топоры и кайла, сливались в суматошный гам голоса горнорабочих и землекопов, плотников и возчиков, приказные выкрики десятников, ржание лошадей и костровый треск, и все это в обнимку с деловым размеренным движением, не лишенным суеты и кутерьмы, по всему первому строительному участку.
На взгорье, у конторы, проутюжив снега, ярмарочно расположилось скопище подвод, розвальней, кошев и саней — это опять пришел на распиловку и разделку лес из башкирской тайги и прибыли из ближних и дальних мест рабочие руки.
Здесь, около Урал-реки, воочию ожила та маленькая точка на широкой настенной карте Ильича, которая была отмечена им как архиважная, согласно его задумкам и плану уральского индустриального кольца. Она ожила здесь наяву, и это было здесь впервые и внове, и новый день с утра был похож на день творения, и нахлынуло в душу Матвея Жемчужного какое-то восторженное смятение с песенным ладом и так затеплило в груди сердце, что в пору остается сейчас только жить и радоваться.
Да и то, отшумела под красными знаменами победная гражданская война, развеялись по заграницам остатние недобитые враги, уничтожены по округе банды, возвернулись к пустым полям хлеборобы, обновилась за несколько весен земля, вымахали в юношей дети и как народное чудо развернулось горячее трудовое хозяйское дело у Магнит-горы, на ее железной груди.
И это вошло в его бытие как еще одна необыкновенная боевая веха, как возрождение — от расстрела до рассвета, от смерти — к жизни. И сам он еще — что твой добрый молодец, только вот пообвисли усы да очень явственно постарели руки.
И стоит он, краснознаменец Матвей Жемчужный, на горном ветру, над вольным простором, над всем этим великолепием работ, чутко слушая многоголосый шум и неумолкающее гудение, словно сердцебиение земли.
Это гудела на всю округу, на всю страну южноуральская полпланетная степь, степь железная…
ЖЕЛЕЗНОЕ ЭХО
1
За окном густо валил снег. Мокрые хлопья тихо припадали к сине-черным стеклам и отваливались, будто пугаясь электрического света, куда-то вниз, во тьму, к подъездам многоэтажного дома, к сугробному берегу заводского пруда.
За дамбой ветер просеивал снежную завесу, оттуда доносился глухой гул завода, гудки электровозов, тарахтенье грузовых машин, под окном отчаянно и тревожно звенели трамваи, огни уличных фонарей вздрагивали и расплывались радужными пятнами, а здесь, в теплой комнате, с тишиной можно было сидеть у стола, читать, вспоминать и думать…
Максима Николаевича Демидова вот уже несколько вечеров угнетала эта домашняя одиночная тишина, а от дум и воспоминаний, которых за шестьдесят с лишним лет жизни на земле накопилось многовато, разбаливалась голова, и настроения его, стариковские, подспудные, казалось, дремали где-то под самым сердцем и раздражали колотьем и болью в боку.
Все это было связано с пенсионным бездельем, каждодневным однообразием, с той скучной, установившейся определенностью, когда жить-спешить уже некуда, когда все, что доброго было сработано им в жизни, осталось лишь в воспоминаниях, анкетах, почетных грамотах, орденах и звании персонального пенсионера.
Давно уже примирился с тем, что он, известный и уважаемый в городе человек, знатный мастер-металлург, которому в трамвае всегда давали дорогу, узнавая, теперь вот на покое, и как ты ни бодрись, как ни делай молодецкий вид, расправляя усы, а годы за плечами что железная ноша: чем дальше, тем она тяжелее.
Все такой же широкоплечий, но начинающий полнеть, с голубыми, по-молодому с искорками глазами, с кирпичным темным румянцем на дряблых щеках, с улыбчивыми седыми усами и жесткой щетиной на большой голове, — он выглядел совсем бы молодым, если бы не сутулость в глыбе спины, усталая, шаркающая походка и частая зевота — дыхание от болей в сердце.
Сейчас он сидел, большой и грузный, в кресле, смотрел в окно на снег, слушая по приглушенному радиоприемнику красивую музыку — какие-то раздольные русские песни, — и предавался думам, связанным с горячим делом сталеварения, с заводом, с детьми, которые спали, с недавно умершей женой — незабвенной Степанидой Егоровной, прошедшей с ним бок о бок целую жизнь, и успокаивал себя тем, что если и он скоро помрет, то со спокойной душой.
Он не был честолюбив, но все-таки, если подсчитать, эшелонами его стали, пожалуй, можно опоясать земной шар три раза, совсем как три витка у космонавтов.
И не в том беда, что ему по состоянию здоровья уже не встать у мартеновской печи, а только осталось любоваться учениками и радоваться их успехам, да беречь свой бессрочный пропуск на завод.