I.
Еще очень недавно Россия занимала одно из последних мест по развитию самоубийства. Не далее, чем семь лет тому назад, г. Тарковский, сопоставляя статистику самоубийств в западно-европейских странах с соответствующими данными, касающимися нашего отечества, мог с полным правом заметить, что «у нас в России так же, как и в славянских провинциях Австрии, в Италии, Испании и Ирландии, самоубийства сравнительно редки»1. В самом деле, тогда как во Франции, например, в 1891—96 годах среднее годовое число самоубийств на 1 миллион населения достигало 241, оно в 50-ти губерниях Европейской России не превышало 32 (за 1890—94 гг.), а в Царстве Польском — 23. С другой стороны, в противоположность быстрому росту числа самоубийств, наблюдаемому почти во всех европейских странах, тот же автор отмечает, что если в России абсолютное число самоубийств и возрастает, то по отношению к растущему населению это увеличение мало заметно: на 1 миллион населения в 1870—74 гг. приходилось 29 самоубийц, а в 1890—94 гг., как мы сейчас видели, — 32.
Так обстояло дело еще очень недавно... А теперь известия о самоубийствах и покушениях на самоубийство стали одною из тех постоянных рубрик «обыски и аресты», «среди заключенных» и т. п., без которых сейчас трудно себе даже представить русскую газету. В январской хронике «Вестника Воспитания» за минувший год (стр. 117—118) приведен очень длинный список самоубийств среди молодежи, и притом всего за два месяца.
По сведениям московской городской управы, самоубийства в Москве возросли на 40% против средней цифры за пятилетие 1899—1903 гг. и, как справедливо замечает д-р Жбанков («Практич. Врач», 8 июля 1906 г.), это возрастание в действительности еще более значительно, ибо, с одной стороны, много случаев смерти от самоубийства относится в рубрики «несчастные случаи» и «насильственная смерть неизвестного рода», с другой стороны, все неудавшиеся покушения на самоубийство — а таких несомненно очень много — вовсе не регистрируются.
Можно, следовательно, сказать без преувеличения, что за последние три года в России свирепствует «эпидемия» самоубийств. Но с термином «эпидемические самоубийства», к сожалению, связаны совершенно ошибочные представления, господствующие еще и до сих пор среди многих авторов. В эпидемическом характере, который при известных обстоятельствах принимает самоубийство, эти авторы видят прежде всего подтверждение той мысли, что самоубийство стоит в прямой и исключительной зависимости от расстройств психики. Было время, когда психиатры склонны были усматривать в этом явлении даже особую форму сумасшествия и выделяли его в своеобразную болезнь. В сороковых годах прошлого столетия, когда в психиатрии еще всецело господствовало учение о мономаниях, т.-е. о помешательствах на одном каком-нибудь пункте при сохранении полной нормальности во всех остальных областях психической деятельности, такое воззрение на самоубийство нашло особенно ярого защитника в лице д-ра Бурдена (Bourdin), автора исследования «Du suicide considéré comme maladie».
Но если в новейшее время никто не решается больше отстаивать взгляд на самоубийство как на самостоятельную болезненную категорию, то некоторые психиатры продолжают все-таки упорно защищать мысль о постоянной и непосредственной зависимости самоубийства от душевных болезней2. При этом совершенно упускается из виду, что, представляя, на первый взгляд, чисто индивидуальное явление, самоубийство тем не менее имеет под собою общественную подкладку. Казалось бы, что именно при уяснении особенностей эпидемических самоубийств нельзя не считаться с этим общественным элементом: объяснять такие эпидемии исключительно недочетами индивидуальной психики тех или иных индивидов значит из-за деревьев не видеть леса. Между тем на такой именно точке зрения стоял и известный французский психиатр Моро де Тур, автор диссертации «о заразительности самоубийства»3. По его мнению, «эпидемическое самоубийство, рассматриваемое как болезнь», есть не что иное, как одно из многочисленных разветвлений невропатии.
Нисколько не отрицая ни реальности фактов психической заразы, ни значения подражания в социальной жизни вообще и в явлениях самоубийства в частности, мы должны однако обратить внимание читателя на то, что роль этого элемента слишком часто преувеличивается. Возьмите, например, недавно вышедшую и неизвестно почему удостоившуюся перевода на русский язык книжку д-ров Кабанеса и Насса «La névrose révolutionnaire». Средн прочих проявлений того, что авторы именуют этим термином «революционного невроза», значится между прочим и эпидемическое самоубийство, которому посвящена даже особая глава. Сославшись на известное выражение Люка́ о том, что «самоубийство — болезнь заразительная, эпидемическая и наиболее послушная закону подражания, Кабанес и Насс заявляют: «этот закон болезненной психологии подтверждается многочисленными примерами; мы на каждом шагу можем оценить его строгую точность». И дальше в доказательство этой строгой точности психологического закона приводится рассуждение такого рода: стоит только газетам передать все подробности какого-нибудь сенсационного самоубийства и очень скоро после этого найдется неуравновешенный субъект, который выполнит точно такое же самоубийство.
Ясно, что тут дело идет не о заразительности самого факта самоубийства, а только о подражании в выборе способа самоубийства.
Наиболее часто приводимые — классические, так сказать — доказательства присущего самоубийству элемента подражания грешат опять-таки тем же смешением понятий. Что при выборе способа самоубийства подражательность действительно играет весьма заметную роль, не трудно убедиться хотя бы из сравнения распространенности того или иного способа в различных странах. Известно, например, что в больших городах Франции и, главным образом, в Париже одним из обычных способов самоубийства является для женщин отравление окисью углерода, как в свое время у нас было распространено, опять-таки среди женщин, отравление фосфорными спичками, позднее — карболовой кислотой, а теперь — уксусной кислотой.
Мало того, я склонен думать, что не чем иным, как этим элементом подражания, объясняются и те факты, в которых д-р Корр4 усматривает таинственные топографические или геологические влияния, когда он говорит: «то или иное поле, тот или иной уголок леса, овраг и т. п. сохраняют за собою, как своего рода стигмат, более или менее драматическое воспоминание о каком-нибудь самоубийстве или преступлении; они становятся притягательными центрами, которые как бы приглашают к повторению подобного же акта предрасположенными индивидами».
Это совершенно верно, но на самом деле тут сказывается не таинственное влияние местности как таковой, а именно влияние подражания. В этом отношении особенно поучителен пример, который мне лично пришлось наблюдать лет двенадцать тому назад: живя тогда на юге Франции, я был однажды приглашен для вскрытия трупа человека, сбросившегося с вершины утеса Mont St-Pilon. Это был, как мне сообщили местные власти, уже шестой случай (за 2 года) такого же самоубийства на том же месте — обстоятельство тем более замечательное, что горная вершина, о которой идет речь, находится в почти совершенно пустынной местности и что самоубийцы, для которых она служила своего рода притягательным пунктом, не принадлежали к населению округа, а приезжали за несколько десятков километров. Значение элемента подражания здесь выступает особенно резко: дело в том, что утес, о котором я сейчас упоминал, находится в соседстве с гротом св. Магдалины, пользующимся большой известностью среди благочестивых католиков и привлекающим в летнее время многочисленных пилигримов и туристов. Печальная слава соседнего утеса распространяется этими посетителями на более или менее отдаленные расстояния и таким образом останавливает на нем внимание людей, сводящих последние счеты с жизнью.
К тому же, нет ничего удивительного в том, что человек, всецело поглощенный мыслью о предстоящей ему самовольной смерти, так легко подчиняется закону наименьшего усилия, когда дело идет о выборе средства для осуществления этой мысли.
Но что касается самого факта самоубийства, то здесь значение подражания становится гораздо уже, по крайней мере при нормальных условиях. С этой именно точки зрения известный французский социолог Дюркейм5, говоря об авторах, высказывающих требование запретить газетам сообщать сведения о самоубийствах и преступлениях, замечает, что если такое запрещение и привело бы к уменьшению на несколько единиц годового числа этих актов, то оно едва ли все-таки могло бы изменить их социальный процент.
Правда, подражание, создавая известную общность духовной атмосферы, связывающую отдельных индивидов как бы в одно целое, может играть роль важного фактора в коллективных самоубийствах. Но и тут приходится задать себе вопрос, является ли самоубийство источником психической заразы или только следствием созданной целым рядом других причин общности настроения. Эпидемический характер той или иной инфекционной болезни неразрывно связан с самой сущностью этой болезни и внешние обстоятельства могут только более или менее благоприятствовать его проявлению. Но, несмотря на аналогию терминов, далеко нельзя сказать того же о самоубийстве: свойственная ему, на первый взгляд, заразительность очень часто вытекает не из факта самоубийства, а обусловливается именно общим характером тех внешних причин, которые, и помимо действия подражания, способны сами по себе создать общность настроения религиозного, политического и т. д.
II.
Это не трудно проследить даже на таком, казалось бы, чисто психопатическом явлении, как не раз обнаруживавшиеся среди русских раскольников эпидемии самоистребления.
Остановимся хотя бы на потрясающей истории эпидемической вспышки, имевшей место не далее как в конце 1896 и в начале 1897 года на юге России (близ Тирасполя) и описанной проф. Сикорским в его этюде «Эпидемические вольные смерти и смертоубийства в Терновских хуторах».
Место действия — усадьба старообрядческого семейства Ковалевых. В этой усадьбе существует скит, представляющий нечто в роде старообрядческого монастыря. Осенью 1896 года среди обитателей этого своеобразного монастыря начинается брожение: поговаривают о готовящихся будто бы преследованиях старообрядцев. Все ждут то ссылки в отдаленные места, то заключения в тюрьму, и даже запасаются теплым платьем в ожидании ссылки на далекий север. В это время готовится народная перепись и слухи об этой переписи отражаются самым пагубным образом на настроении обитателей скита. Они говорят, что народная перепись — это печать антихриста и что внесение человека в перепись равносильно наложению этой печати и вечной погибели человека. Под влиянием этих разговоров большинство обитателей скита находится в состоянии почти непрерывного страха и самых тяжелых мрачных ожиданий.
Проф. Сикорский не отрицает, что «в это время выступили на сцену и ярко сказались исторические переживанья. В терновских событиях нашего времени мы видим много общаге с самосожиганиями, самоутоплениями и самоистреблениями, которые с особенной силой проявились в конце XVII и в XVIII веке в нашем отечестве, которые нескоро исчезли вполне и даже проявились в 1862 году. Терновские события составляют лишь одно из последних звеньев в этом своеобразном явлении»...
Это замечание совершенно верно. События, о которых идет речь, представляют в высшей степени характерные исторические переживанья. Замечательно между прочим, что, когда счетчики народной переписи 1897 года постучались в дверь к раскольникам, то высунувшаяся рука передала им записку архаического характера, напоминающую почти такого же содержания грамоту, точно так же поданную в оконце раскольниками, которые сожглись в 1736 году!
Проф. Сикорский, следовательно, вполне прав, когда он подчеркивает это сходство обстановки самоистреблений в русском расколе, говоря: «несмотря на разницу времени более чем в два столетия, Терновская драма в такой мере сходна до подробностей с самоистреблениями, бывшими при царях Алексее Михайловиче, Иоанне и Петре Алексеевичах, что не может быть и речи о чем-нибудь новом и небывалом; напротив, на все случившееся необходимо смотреть, как на печальное, но обычное историческое явление в русской жизни» (стр. 82).
Итак, по мнению киевского психиатра, на подобные эпидемии надо смотреть, как на обычное историческое явление в русской жизни. Несколькими строками дальше оказывается однако, что такой взгляд не вполне удовлетворяет г. Сикорского, который говорит буквально следующее: «Обстановка, при которой происходили самоистребления в два последние столетия, до такой степени напоминает обстановку терновских событий даже до подробностей, что нам невольно приходит на мысль, что в самоистреблениях мы встречаемся не просто с историческими или бытовыми явлениями, но в известной степени с явлениями патологическими, относящимися к разряду так называемых психических эпидемий. В самом деле, явления бытовые или исторические, хотя и повторяются, но всегда с некоторыми переменами, обусловленными протекшим временем и историей; между тем явления патологические гораздо более неподвижны, гораздо менее изменчивы. Бред помешанных, галлюцинации алкоголиков гораздо менее подлежат изменяющему действию времени и обстоятельств и остаются в течение веков шаблонными и стереотипными. Этой именно особенностью отличается самоистребление в русском народе» (стр. 83).
Но не странно ли, что эпидемии самоистребления представляют особенность, свойственную исключительно русскому народу? Если верно, как то утверждает проф. Сикорский, что эти самовольные смерти относятся к разряду чисто патологических явлений, то почему эта патологическая аномалия встречается только в нашем отечестве.
Орловский психиатр, д-р Якобий, в своем этюде о религиозно-психических эпидемиях6 настаивает на значении расового фактора в вопросе об умопомешательстве. Но, не говоря уже о том, что значение этого фактора далеко нельзя считать стоящим вне всякого сомнения, не трудно видеть, что и рассматриваемый с такой точки зрения вопрос об этих эпидемиях вообще и об эпидемиях самоистребления в частности все-таки остается невыясненным. Если бы в данном случае антропологический фактор расы имел действительно решающее значение, то такие эпидемии должны были бы быть свойственны всем славянским народностям, а между тем мы видим, что в действительности сфера распространения этих явлений ограничивается не этническими рамками, а географическими пределами нашего отечества.
Интересно, в самом деле, отметить, что вне России такие эпидемии представляют совершенно исключительное явление. Д-р Якобий подчеркивает тот факт, что вся психиатрическая эпидемиология земного шара — за исключением России — за последние сорок лет исчерпывается двумя религиозно-психическими эпидемиями: одна в Бразилии и другая в Тоскане, а между тем в России, за 8 лет, т.-е. за пятую часть того же периода, можно насчитать для одной только средней полосы более десятка таких религиозных вспышек, подавших повод к уголовному преследованию.
Уже из одного этого сопоставления всякий беспристрастный исследователь должен заключить, что причина этого резкого различия кроется в самих условиях русской действительности. И это, очевидно, хорошо понимает тот же д-р Якобий, если судить не по сейчас цитированной его статье, а по очерку, напечатанному им в Archives d’anthropologie criminelle7. Эта французская статья начинается с указания на те затруднения, которые встречает русский эксперт-психиатр и которых не знает его европейский товарищ: «Русский психиатр-эксперт находится в несравненно менее выгодном положении, нежели его европейские коллеги. Психология парижского бакалавра и психология крестьянина из департамента Ланд или Нижних Альп, конечно, резко отличаются в своих оттенках, но только в оттенках. История, социальная жизнь, одинаковое законодательство, равные политические и гражданские права сгладили в конце-концов многие различия и наложили на всех граждан страны свой, повсюду одинаковый, отпечаток. Мало того, аналогичные, если не одинаковые, условия социальные и экономические, пользование приблизительно одинаковыми общественными и политическими правами в большой степени отождествили психологию французов, немцев, итальянцев и шведов. Совсем не то в России: там между привилегированными и рабочими классами лежит пропасть — пропасть юридическая, политическая, общественная. Дворянин, чиновник, купец, крестьянин, каждый из них имеет особые политические, общественные и гражданские права, подлежит особому суду и законодательству».
Вы видите, что тут дело не столько в особенностях русского народа, сколько в особенностях или, вернее будет сказать, в аномалиях русской действительности, не столько в антропологическом атавизме, на значении которого настаивает д-р Якобий, сколько в своего рода социальном атавизме, в отсталости и исключительности русских юридических норм и общественных отношений, в резком несоответствии этих отношений со здравыми идеалами общежития.
Все это выступит перед вами особенно наглядно, если вы сравните отношение к этим эпидемиям у нас и на Западе. Больше сорока лет тому назад в савойской деревне Морзин вспыхнула религиозно-психическая эпидемия кликушества, объяснявшаяся между прочим, совершенной изолированностью этой горной деревни, куда можно было попасть не иначе как пешком или верхом, по горным тропинкам. Правительство послало туда врача, который потребовал удаления священника — субъекта, как оказалось, душевно-больного, затем он потребовал провести шоссе и устроить еженедельный рынок, настоял на необходимости скупки местных продуктов, чтобы увеличить денежные средства населения и т. п. — и под влиянием этих разумных мер эпидемия прекратилась и больше не возобновлялась. Это — на Западе. Хотите теперь знать, как дело происходит в России? Обратитесь к истории подобной же эпидемии, вспыхнувшей — заметьте, тридцать пять лет позже — в деревне Ащенкове (Смоленской губ.). Сюда тоже был послан правительством врач, но... во-первых, он, как водится, приехал в деревню не один, а с исправником, остановился в избе старосты и туда для него собрали всех больных; затем, «молва о приезде начальства, — повествует сам врач8, — мгновенно разнеслась по всей деревне... Вдруг послышался громкий женский плач: одна из баб, плача, громко кричала: «Опять приехали тревожить нас! Ничем вы нам не поможете, только хуже растревожите!..» Гипноз оказался бессильным прекратить эпидемию... Полагая, что чисто-медицинскими мерами прекратить ее не удастся, я считал правильным и необходимым применить к прекращению данной эпидемии кликушества административные медико-полицейские меры... Согласно с ст. 2906 т. V и ст. 7450 т. X, II св. з., я полагал бы правильным не допускать во время богослужения в церквах и монастырях кликушества... и в случае притворства и обвинения кого-либо в порче привлекать их к законной ответственности по 937 ст., а также за нарушение тишины и спокойствия во время богослужения... Я полагал правильным... установить в Ащенкове медико-полицейский надзор, принимая соответственные административные меры по отношению к зачинщикам при первых проявлениях народного волнения. 29-го и 30-го в Ащенкове был отслужен молебен перед весьма чтимой местным населением чудотворной иконой Божией Матери из Колоцкого монастыря... После этого молебна обе упомянутые кликуши были отправлены, по распоряжению г. губернатора, для лечения в специальную больницу».
Как ни странным кажется это откровенное «медико-полицейское» повествование, было бы глубоким заблуждением думать, что изложенные в нем меры представляют нечто исключительное. Нисколько! Обратитесь, например, к истории психопатической эпидемии, вспыхнувшей в 1892 году в Киевской губернии и известной под названием малеванщины, по имени стоявшего во главе движения Малеваного. Здесь, по показаниям проф. Сикорского9, были приняты такие меры: «Прежде всего, на основании закона об усиленной охране, были воспрещены собрания малеванцев, а впоследствии его сиятельством графом Игнатьевым были одобрены следующие меры: 1) помещение в лечебницы для душевнобольных тех из числа малеванцев, которые страдают помешательством и своими болезненными идеями и действиями поддерживают религиозное брожение массы; 2) помещение в лечебницы и монастыри тех сектантов, которые страдают нервными и особенно судорожными болезнями и которые своими припадками и своим патологическим характером вредно действуют на окружающих; 3) арест и административная высылка (с разрешения мин. вн. дел) тех сектантов, которые в своей деятельности обнаружили преступный фанатизм».
Не говоря уже о том, что эти меры составляли прямое и явное нарушение закона, не допускающего административных помещений в психиатрические больницы, следует заметить относительно помещения в монастыри, что эта мера идет в разрез с основными требованиями психиатрии, настаивающей на необходимости в таких случаях устранения всего, что касается религии.
[1] Е. Н. Тарновский. Статистика самоубийства. Журн. минист. юстиции, янв. 1901 г., стр. 147.
[2] „Самоубийство, — говорит русский психиатр, проф. Гвоздев, — совершается умопомешанными, т.-е. больными людьми“ (О самоубийстве с социальной и медицинской точки зрения. Казань, 1889 г.).
[3] Paul Moreau (de Tours). De la contagion du suicide à propos de l’épidémie actuelle 1875 г. См. также статью „Suicide“ того же автора в Nouveau Dictionnaire de médecine et de chirurgie pratiques de Jaccoud, том 34, стр. 169 — 196 и, в особенности, 179 — 180. Париж, 1883 г.
[4] Corre. Crime et suicide. Париж, 1891 г.
[5] Е. Durkheim. Le suicide; étude de sociologie. Париж, 1897, стр. 135—136.
[6] П. Якобий. Религиозно-психические эпидемии. Вестн. Европы, октябрь и ноябрь 1903 г.
[7] P. Jacoby. Contribution à l’étude des folies dégénératives. Archies d’anthropologie criminelle, 15 декабря 1903 г.
[8] Краинский. Порча кликуши и беснование. — Цитирую по статье д-ра Якобия.
[9] Проф. Сикорский. Психопатическая эпидемия 1892 г. в Киевской губ. Киев, 1893 г.