Из числа таких экспериментов чаще всего упоминается – по причине своей уникальности – проект по созданию советского нового человека при помощи скрещивания человека и обезьяны. По заданию партии в 1926 году на территории обезьяньего питомника Института Пастера в Африке за эту работу взялся советский экспериментальный биолог Илья Иванов. Он пытался осуществить искусственное осеменение самок шимпанзе спермой человека, но ему не удалось найти в Африке в нужном количестве половозрелых подопытных животных. Тогда он вернулся в Советский Союз, привезя с собой одного шимпанзе, и обосновал свою лабораторию в обезьяньем питомнике в Сухуми, чтобы осуществить там обратный эксперимент: оплодотворить женщин, вызвавшихся участвовать в опыте, семенем этого шимпанзе по кличке Тарзан. И вновь эксперимент Иванова потерпел неудачу по стечению обстоятельств, а не из‐за отсутствия государственной или научной поддержки: Тарзан умер в 1929 году, и гибридизация нового человека так и осталась навсегда неопробованной[678].
Один из биологов, поддерживавших опыты Иванова, генетик Александр Серебровский, разработал в 1926 году вполне реалистичное предложение для применения евгеники на практике. Он планировал создать банк наследственного материала пролетариата, который он назвал «Генофонд». В этом банке должен был храниться материал для подбора оптимальных сексуальных партнеров, причем эти люди должны были размножаться не естественным путем, а благодаря искусственному осеменению. Но и эта идея не была реализована, поскольку в начале 1930‐х годов лаборатория Серебровского поменяла вектор своих интересов под давлением политически мотивированных обвинений в чересчур высокой «биологизации» нужд общества[679]. Тем не менее этот неосуществившийся проект как нельзя лучше подходит для иллюстрации того, насколько близки к реализации были так называемые утопические проекты послереволюционных лет. И он также позволяет понять, что имел в виду другой коммунист, Эммануил Енчмен, когда он в 1919 году предсказал появление «Новой биологии», хотя и выразил свою мысль крайне невразумительно: «Автор теории Новой биологии хочет рассказать организму, как можно основать коммунистическую экономику на системе физиологических паспортов для всех людей; более того, каждый такой паспорт должен содержать цифровое выражение напряжения и силы (коэффициент консервации реакции) самых существенных реакций (цепей рефлексов) специфического человеческого организма ‹…› Паспорт также будет содержать коэффициент радости на один год или на фиксированный интервал времени в развитии коммунистической экономики»[680].
Эти физиологические паспорта возвращают нас к введенным в 1926 году психологическим профилям Ладовского, а представление о чувствах и реакциях как рефлексах – к исследованиям Ивана Павлова. Еще более заметны здесь следы литературы Пролеткульта: Енчмен называет адресата своего памфлета не «товарищ», не «пролетарий», и не нейтрально – «читатель». Он называет его «организм». То есть текст написан не для сознательного читателя, не для стремящегося к знаниям рабочего, а для органов, каким-то бессознательным образом понимающих информацию. Таким образом, здесь помимо автора самым радикальным способом деперсонализируется уже и реципиент. Чтобы способствовать развитию этой бессознательной способности к чтению, Енчмен предложил выдавать «живым организмам» вместо теорий и понятий так называемые «анализаторы», которые произведут в них такой перелом, что они «полностью изменят свою структуру»[681]. Что за анализаторы здесь имеются в виду, не сообщает ни текст самого Енчмена, ни работы его коллег. Ответ на этот вопрос дает практика – опыты Богданова по обменному переливанию крови, в которых почти эксплицитно кровь объявляется таким анализатором. Она вводится в чужой процесс кровообращения, вызывая там такие пертурбации, что вся структура организма не только изменяется, но и как бы улучшается. Совершенно незаметно для принимающих участие в эксперименте организмов, подобно цепочке химических реакций, новая структура способствует уравновешенности и более эффективному образу жизни – то есть тому, чего так не хватало коммунистической экономике после всех лет Гражданской войны.
Разумеется, Богданов тоже попал в утописты. Во-первых, потому, что он сначала изложил задуманные им медицинские эксперименты на страницах научно-фантастического романа, и во-вторых – из‐за его близости к группе «Вперед», идеи которой были проникнуты «ницшеанской тематикой нового человека»[682]. Несмотря на то что сам Богданов не изучал подробно работ Ницше, в его тексты часто вчитывают ницшеанские представления о «сверхчеловеке», с его «безграничными возможностями» и «моральным релятивизмом». Отсутствие упоминания имени Ницше у Богданова имело веские основания, на которые ссылается, например, Борис Гройс: «С идеологической цензурой при Сталине в начале 1930‐х годов ‹…› стало необыкновенно тяжело, если вообще не невозможно, цитировать авторов, которые не попали в официальный канон. К таким исключенным из сталинского социалистического канона принадлежал также и Ницше ‹…›»[683]. Но Богданов публиковал свои тексты гораздо раньше: его статьи о продлении жизни появились в 1920‐е годы, когда даже Троцкий еще мог свободно говорить о биологическом сверхчеловеке. Да и концептуально у Богданова, похоже, не было интереса к созданию некоего «божественного существа», что становится особенно очевидно, если поставить рядом с его теоретическими текстами также и его практику переливания крови. Сеть обменивающихся друг с другом кровью людей, коллектив систем кровообращения исключает сверхчеловека, который характеризуется «беспредельной энергией, бесстрашием, суровостью, физической жизнестойкостью»[684]. За счет взаимообразного сцепления пациентов при переливании Богданов уничтожал различия между собой и другими, между врачом и пациентом, между властителями и рабочими и т. д., создавая, таким образом, некую сверхчеловеческую форму организации – систематическое равноправие воспитателя и воспитуемого, что еще больше заставляет сомневаться в релевантности для его теории единичного человеческого совершенства. В этом он являлся оппонентом некоторых своих современников, например, Луначарского и Горького, которые были известны как так называемые «богостроители» и создатели проекта некоего социалистического «человека-бога»[685]. Вместо этого целью Богданова было достижение равновесия, то есть поиск золотой середины между сильными и слабыми индивидуумами. Тот факт, что он так настоятельно проводил эту идею в самых разных своих работах – в романе, в философской теории, в культурной программе Пролеткульта и, напоследок, в медицинской лаборатории, – требует другого объяснения, чем утопичность его мышления. Для того чтобы реконструировать нового человека в понимании Богданова, необходимо сложить вместе его общественные взгляды, культурную программу и медицинские опыты: «Евгеника, пожалуй, обещает в далеком будущем дать перевес более совершенным типам; но тем, кто живет теперь и будет жить в ближайшую эпоху, толку от этого немного. Возможны ли методы более радикальные и более непосредственные?»[686]
Пролеткульт – поворотный и центральный момент деятельности Богданова: в этот период он находился в самом начале своего короткого, но своеобразного опыта медика-экспериментатора и в конце своих теоретических проекций нового общества в тектологии. Октябрьскую революцию Богданов рассматривал как нарушение равновесия «общественной системы». Если во время войны «дело идет о простом сохранении, расширении или частичном поглощении захватами тех или иных существующих государственных систем», то в случае революции речь шла уже «об их перестройке, о смене их организационных форм»[687]. Пролеткульт был тем культурным процессом, которым Богданов стремился дополнить и сбалансировать политические и экономические трансформационные процессы. Пролеткульт действовал в отношении политики и экономики как их предпосылка и корректив, а также одновременно сам представлял собой систему, внутри которой процессы могли протекать сбалансированно. В ней, согласно тектологической логике, все дисциплины должны были вступать во взаимодействие в равной мере и на равных условиях, все ценностные различия должны были быть устранены, а существовала только тектологическая подвижная связь – до тех пор, пока система общества, по крайней мере временно, не стабилизируется в равновесии «социалистического коллективизма»[688].
Искусству как творческому процессу в этом раскладе досталась особая роль: «Художественное творчество имеет своим принципом стройность и гармонию, а это значит организованность. ‹…› В искусстве организация идей и организация вещей нераздельны»[689]. Следовательно, искусство прежде всего отвечало за гармоничное равновесие и преодолевало наиболее значительное из всех различий – все еще ошибочно проводимую границу между «материальной» и «духовной», между «физической» и «психической» природой[690]. Если оглянуться на приведенные примеры из области искусства, станет очевидным, что Пролеткульт как тектологический организационный план задавал структурный, инфраструктурный и эпистемологический горизонт для кооперации между художниками-авангардистами и учеными. В соответствии с культурной теорией Богданова авангардное искусство, тектологически скооперировавшись с науками о жизни, преобразовывало старого человека в нового, а это, не в последнюю очередь, означало, что они залечивали зиявшую после революции рану – разрыв между физической и психической природой, коллективной реальностью и индивидуальным восприятием. Результатом этого лечения должны были стать не произведения искусства, а высокая производительность труда. Искусство, как и сама жизнь, превращалось в энергетический процесс: «С психологической точки зрения производительность труда есть отдача энергии работника ‹…› Восполнение потраченной энергии возможно посредством удовлетворения потребностей рабочего. В этом отношении производительность труда и удовлетворение потребностей работника являются согласующимися друг с другом величинами, чьи изменения взаимообразны»[691].
Если здесь вспомнить об обменных переливаниях крови, то можно сформулировать гипотезу: хотя тектология и являлась теоретическим базисом как для обменного переливания крови, так и для Пролеткульта, экспериментальные инновации Богданова продвинула вперед не практическая реализация теоретических спекуляций и, соответственно, не утопическое мышление. С хронологической точки зрения сконструированные Богдановым аппараты для обменного переливания крови представляются дискурсивным эффектом его тектологии, однако, с учетом разработанных в Пролеткульте авангардистских экспериментов, эти аппараты становятся, скорее, медиальной стратегией, попыткой обойти при помощи переливания крови все созданные до этого и интегрированные художественные медиа, будь то письменность, зрительный образ или пространство.
В то время как текст, изображение и пространственные формы осуществляли визуальную коммуникацию, кровь действовала как медиум, бывший одновременно и информацией, и переносчиком информации, а потому не требовавший более никаких визуальных промежуточных форм для сообщения между передающим устройством и реципиентом. Таким образом, новый человек Богданова не был ни продуктом фантазии, ни божеством, а являлся единым, участвующим в медиальных процессах коллективным человеком: «Человек – мир, но мир частичный, не космос, а микрокосм, не все, а только часть и отражение великого целого. ‹…› Общение с другими существами – вот что делает человека микрокосмом»[692].
В пролетарском формате: психотехника без Тейлора
В начале 1920‐х годов решением Ленина Пролеткульт перешел в прямое подчинение Народному комиссариату просвещения, что привело к выходу Богданова из проекта[693]. Ограничение свободы деятельности Пролеткульта как организации, видимо, означало для него нарушение взаимообразного обмена между экономикой и культурой, поскольку «…наиболее стройно организовать живые образы художник способен тогда, когда делает это свободно без принуждения и указки»[694]. Он опасался вследствие этого подчинения Пролеткульта «потери общественной рабочей энергии», что означало «ослабление общества в его борьбе с природой»[695]. Тогда Богданов решил перенести свою «борьбу с природой» за сохранение рабочей энергии на другой фронт – медицинский. И Ленин, и Сталин всячески поддерживали это его решение, скорее всего, крайне обрадовавшись возможности избавиться от его вмешательства в сферы их компетенции.
При этом Богданов остался верен своей политической программе, искусно спрятав ее под медицинской аргументацией. Принимая во внимание провозглашаемый Богдановым тектологический принцип переноса всех законов на все отделы жизни, его обменные переливания крови также преследовали цель трансформации субъекта, хотя и другим способом, чем это делали авангардисты в Пролеткульте. В замкнутом процессе переливания крови не было больше никакого передатчика между изменяющимися субъектами, не предусматривалось никакого промежуточного звена, ведущего к желаемой модификации субъекта. «Конъюгация между человеческими существами известна нам до сих пор в двух формах: во-первых, половая ‹…› во-вторых, общение опыта, конъюгация переживаний, путем речи, мимики, искусства и других способов выражения восприятия. ‹…› Медицина уже успела присоединить к этим двум третью форму, пока еще односторонней и весьма частичной, но все-таки прямой физиологической конъюгации; это различные прививки органов и тканей: прививка кожи при больших обжогах, переливание крови, вливание кровяных сывороток и т. п.»[696] Если в описанных ранее фотографических, кино- или архитектурных трансформациях речь шла о формах, которые должны были с непреложностью побудить зрителя к определенным действиям, то у Богданова можно обнаружить уже только исчезновение этих форм. Вместо этого трансформация понимается буквально – как «переносящее формирование»: кровь как носитель информации напрямую переносится в тело и форматирует субъект без посредничества уровня репрезентации. В обход восприятия «новый субъект» более не трансформируется, а форматируется, разрыв между психикой и физиологией преодолевается не психофизически, а физиологически. Если авангардное искусство только «невидимо объединяло и спаивало» пролетарских субъектов «единством взаимного понимания»[697] и тем самым приводило их к социалистическому коллективизму, то ту же самую организаторскую задачу ученый решал при помощи переливания крови, и он приводил тех самых субъектов к «физиологическому коллективизму»[698]. Результатом этого физиологического коллективизма являлась совершенно новая художественная форма, в которой субъект и объект трансформации совпадали: «Она и характеризуется тем, что организаторский труд слит воедино с исполнительским»[699]. Растворившийся в кровном братстве с коллективом пролетарий не имел ни физических, ни психических недостатков, располагал твердой позицией и многосторонним превосходством и совершенно не осознавал своего положения. Для ученого здесь шла речь не об авангардистской, просвещенческой цели, преследуемой и пролетарской культурой, – цели преодоления того, что в марксистской терминологии называлось «отчуждением»: его целью было создание чего-то нового, еще неизвестного – пролетформата, в терминологии Богданова. Ученым, создателем пролетария этого особого формата, был не кто иной, как сам Богданов. Он мог стать тем самым «художественным выразителем пролетариата, организатором его сил и сознания в поэтической форме», если он «действительно и искренно проникся его стремлениями, идеалами, его способом мыслить. Радуется его радостями и страдает его страданиями, – словом, слился с ним душою»[700].
Таким образом, обменное переливание крови Богданова необходимо оценить заново на фоне воспитательных методов Пролеткульта и художественных экспериментов авангардистов – как продолжение и расширение последних: «Товарищеский обмен жизни не только в идейном, но и в физиологическом существовании…»[701] Предметом внимания Богданова в этом эксперименте было в первую очередь не медицински возможное омоложение мертвого материала, а трансформация живого материала. После того как Пролеткульт прекратил свое существование, Богданов обнаружил так называемую «советскую изношенность» – по его мнению, она была результатом полной взлетов и падений напряженной послереволюционной повседневности. Эпоха «борьбы культурных форм с ее идеологическими противоречиями, с ее мучительными недоумениями, неразрешимыми для среднего – и не только среднего человека»[702] нарушает равновесие его психики. Только это был не какой-то внезапный и не типично советский феномен, а следствие индустриализации и разделения труда. Последнее вынуждало рабочего каждый день повторять одни и те же очень простые движения: «Разве это человек? Это – машина!»[703] – восклицал Богданов в одной своей работе против тейлоризма, метод которого в полемике карикатурно характеризовал как «кто-то стремится развить до рекордной величины силу одного пальца руки». Эта физиологическая оптимизация труда, представленная в России Гастевым, должна была казаться Богданову настолько смехотворной, что он даже подробно описал влияние развития пальца одной руки на кровообращение: «Для того чтобы несколько мелких мускулов могли достигать максимального напряжения, необходим пропорционально усиленный приток крови и к ним, и к иннервирующим их нервным центрам. ‹…› Неравномерное распределение крови, как оно здесь требуется, только отчасти, в ограниченном масштабе может быть выполнено вазомоторными центрами совместно с рефлекторным аппаратом „внимания“; дальнейшая местная концентрация сил достигается только путем ускоренных и напряженных сокращений сердца, повышенной деятельности всего снабжающего аппарата в целом»[704]. И все это приводит не к чему иному, как к преждевременному старению. Последствия индустриализации, однако, не только негативны, но и ведут за собой еще новые возможности: «Бессмысленная механическая работа была передана настоящим машинам, и рабочий мог уже стать человеком»[705]. Таким образом, рабочий превращается в водителя машин, в инженера, чья работа, в первую очередь, представляет собой организационную, психическую деятельность; она уже не исполнительская и потому должна приводить к психической перегрузке рабочего: «По мере завоевания человеком природы сумма коллективного опыта возрастает до таких колоссальных размеров, что ее нельзя себе представить полностью вмещающейся в каждую отдельную психику»[706]. «Советская изношенность» выступает в разных формах и «поражает с особенной силой пожилых, ответственных работников, перегруженных трудом организаторов»[707]. Эти перегрузки давали о себе знать в различных формах: «Слабость, понижение работоспособности, порядочная атония пищеварительного аппарата ‹…› сомнамбулические приступы», кроме того, «в общем истощении, а особенно истощении нервной системы»[708], то есть одновременном нарушении физиологических и психологических функций. Богданов был совершенно уверен в том, что физиология и психика влияют друг на друга: «Кроме всего прочего, эти опыты показали, что состояние сознания тесно связано с физическим здоровьем мозга»[709]. Только поэтому он мог решиться лечить при помощи переливания крови также и психические болезни. И насколько многообещающим должен был казаться этот метод, если даже былой последователь психоанализа Арон Залкинд посылал страдающих маниями и депрессиями пациентов на переливание крови к Богданову[710].
Под давлением все больше проявляющей себя новой диктатуры Богданов, видимо, считал необходимым «поспешно»[711] трансформировать свою работу, что означает – эффективнее, чем это мог сделать психоанализ или психотехнические эксперименты авангардистов. Последние он мог даже рассматривать как факторы той самой советской изношенности, поскольку они вызывали дезорганизацию тела, возбуждая чувства шоковыми эффектами и тем самым манипулируя рефлекторной системой человека. Потому что, если эта система расстроена, двигательные реакции организма, сознательные и бессознательные, начинают массово конфликтовать друг с другом, оказываются нецелесообразны, ненормально многочисленны. Человек возбужден, он разрывается, он излишне напряжен и т. д. – все это ведет к растрате энергии и нарушает упорядоченную работу остальных органов[712]. С другой стороны, можно сказать, что художественная экспериментальная культура в русле психотехники и медицинские эксперименты Богданова обусловили друг друга: художники-авангардисты деконструировали жизнь как целое, расщепляли ее на различные составные части человеческого тела, тренировали восприятие, движение и слух отдельно друг от друга и верили при этом в возможности субъекта сознательно реорганизовать свое тело и его функции. Так, Пудовкин занимался только зрительным восприятием движущихся образов. Ладовский реконструировал влияние архитектурных пространственных форм в своей лаборатории только при помощи экспериментального изучения восприятия, без того чтобы принимать во внимание, например, звуки городского пространства. Богданов же, наоборот, понимал, что это расщепление нарушает «живую координацию», и предложил обменное переливание крови в качестве средства для реконструкции: реконструкции жизни как единства сознательных и бессознательных действий, с верой в физиологию, которая как бы автоматически может реорганизовать и гармонизировать жизнь в ее социальной, психологической и физиологической совокупности: «…больше автоматизма – меньше колебаний, организатору легче справляться со своей задачей»[713]. Если авангардное искусство пыталось изменить природу человека при помощи экспериментов с его культурой, то Богданов полагал, что он изменит его культуру при помощи экспериментирования с его физиологической природой. Основным пунктом его работы не было стремление преодолеть смерть медицинским путем, на что указывает сравнение с экспериментами Воронова по омоложению. Богданов инструментализировал эту медицинскую идею, сохранив в секрете свой провал с проектом Пролеткульта, для того чтобы, не более и не менее, создать новый социальный порядок при помощи медицины – тот самый физиологический коллективизм, который связывал науку и искусство ради «организации жизнеспособных целостных форм»[714].
Если еще раз обратиться к определению крови Богдановым, то кажется, что культура Пролеткульта занимала в обществе то же самое место, что и кровь в человеческом теле. Задача обеих состояла в трансформации жизни, в том, чтобы соединить людей либо при помощи совместного трудового опыта, либо с помощью циркуляции крови и, наконец, кровь и культура уже по определению являлись наименьшими общими элементами своего окружения: кровь как вещество, которое было у всех людей, и культура, создаваемая всеми людьми вместе, – неважно, имела ли она при этом политическую функцию в обществе или нет и подчинялась ли она правилам романтической эстетики или какой-либо другой.
При этом существовало одно, не такое уж незначительное, отличие: культурные изменения, инициированные Пролеткультом, предполагали воздействие на органы чувств извне, тогда как переливание крови переносило информацию в закрытой системе кровообращения изнутри одного тела внутрь другого. Таким образом, психотехника, как и наука о труде, играла для Богданова продуктивную роль «ошибочной экспериментальной практики». Все попытки изменить психику человека и за счет этого оказывать влияние на физические – двигательные и деятельностные – способности переутомленных рабочих – оказывались, с его точки зрения, обречены на провал – не только потому, что это были только частичные изменения, а еще и потому, что подходили к человеку, так сказать, не с той стороны: попытки Ладовского перенести городской опыт обратно в лабораторию, как и попытки Пудовкина объединить в одну сеть мозги зрителей при помощи совместного киноопыта, подходили к человеческому организму снаружи, пытаясь через визуальное восприятие воздействовать на то, в чьем изменении и улучшении они на самом деле и были заинтересованы. В конечном итоге оба эти метода перенапрягали психику, полагая, что разгружают ее. Богданов же, наоборот, нашел способ изнутри, от одной кровеносной системы к другой – игнорируя визуальное восприятие – добраться до психики через кровь. Таким образом, Ладовский и Пудовкин, с одной стороны, и Богданов – с другой, представляют две дополняющие друг друга возможности воздействия на людей: если первая воздействует на психику через визуальное восприятие, движение, нервную систему или мозг, то Богданов идет через кровеносную систему и, в первую очередь, через физиологию. В обоих случаях цель заключалась в оптимизации отношений между психической и физической, внутренней и внешней сторонами человека, между телом и обществом – только эпистемологически разным способом. Оба подхода не исключают друг друга, а как раз отражают два метода психотехники – субъективную и объективную психотехнику: изменение человеческих чувственных восприятий, с одной стороны, и его технически-организационного окружения, с другой[715]. В этом проявляются также и две различные модели понимания общества: психо- и физиоцентричная. Первая модель понимает общество как результат внешних раздражителей, а другая – как результат круговращения внутренних элементов организма; первая нуждалась в импульсах для переноса информации, а другая генерировала эту информацию благодаря постоянному движению – общество как нервное явление или как коллективная картина крови. Для создания этой картины Богданов применял опыт из физиологии растений: «Кровь является специфической тканью организма, и каждое переливание должно быть понято как животная прививка ‹…›»[716]. После обратной связи Ладовского и соединения в сеть Пудовкина прививание Богданова явилось тем научным методом, который позволял установить отношения между людьми, в принципе не имевшими между собой ничего общего. Поскольку «человек – зеркало общества»[717], то коллективно организованное общество требовало, разумеется, коллективного человека.
Заключение
Обратная связь, сцепление и прививание как культурные техники
Обратная связь, сцепление и прививание были культурными техниками, включавшими в себя коммуникативные практики – чтение, письмо, счет – и объединявшими знания в различных областях и научных дисциплинах: кино сталкивалось с физиологическими измерительными приборами, архитектурные формы – с аппаратами по изучению человеческого восприятия, а инструменты для переливания крови – с научной фантастикой[718]. Эксперименты художников с восприятием, модели человека, созданные специалистами в области наук о жизни, а также проекты общественной организации, созданные философами и политиками, одинаково повлияли на создание произведений искусства, городских ландшафтов и способов лечения. Кажущиеся несоединимыми научные и художественные методы сошлись вместе в процессе создания совместного объекта – нового социалистического человека – и в переплетении преследуемых в этом процессе интересов слились до почти полной неразделимости.
Их общей целью было найти адекватные формы коммуникации внутри социалистического коллектива и тем самым укрепить вновь созданное сообщество, масштабы языкового разнообразия и безграмотности которого были настолько велики, что более сложный случай просто трудно себе представить. Быстрое передвижение внутри футуристического уличного беспорядка, тайное обучение в темных кинозалах и бессознательное расслабление благодаря переливанию крови обещали объединение этого коллектива при помощи внеязыковой коммуникации, вне зависимости от уровня образования или принадлежности к определенной этнической группе. Но прежде всего они предоставляли возможность создания культурных техник, то есть психотехник, которые действовали не столько через психику, сколько через культурные условия.
Психотехника в науке и искусстве
В качестве самого общего вывода из изучения опыта взаимодействия художников и ученых можно заключить следующее: искусство может вдохновляться совершенно «нехудожественными» мотивами, а наука может действовать совершенно «ненаучно»[719]. Как именно на практике выглядели эти взаимные проникновения искусства и науки, было подробно описано в предыдущих главах. Отсылающие к послереволюционному контексту более конкретные выводы говорят о невозможности понять русский авангард в отрыве от его исторических связей с психофизиологическими исследованиями, и наоборот – нельзя говорить об одной, полностью идеологизированной советской науке. Как наука, так и искусство должны рассматриваться во всей их исторической многогранности, то есть необходимо изучать в комплексе их теоретические проекты и их практики. Только тогда можно судить о том, сколько идеологии требовалось и сколько теории продуцировалось в то время для продвижения научных проектов.
Но прежде всего исследование показало, что всякий раз практики применялись задолго до появления соответствующих теорий и определяли ход развития идей, вне зависимости от того, в какой области науки или искусства эти практики возникали. Так, все примеры указывают на уникальное использование художественных и научных практик для разработки социальных и гигиенических проектов. Искусство как практика было здесь больше чем просто искусством, оно служило средством просвещения, исследования, развлечения и манипуляции – всем тем же, чем могут служить и эксперименты. Научные эксперименты ставились если и не в совершенно свободном, то все-таки открытом общественном пространстве, имевшем мало общего с расхожими представлениями о налаженном исследовательском порядке. В этих взаимных проникновениях и пересечениях экспериментальных практик проявляется потенциал культурных проектов, которые никогда не обходятся совершенно без искусства и без науки, даже если их продукты называются потом психо- или культурными техниками.
Таким образом, концентрация исследования на экспериментальных практиках не просто позволяет нам открыть тот или иной новый аспект русского авангарда и советской науки. Вместе с обретением нового знания благодаря установленным взаимосвязям или новым источникам здесь прежде всего идет речь об историографической переоценке науки и искусства: русский авангард не являлся движением неосуществленных теорий и утопий – он был движением экспериментальных практик. Также советская наука не была сплошь идеологизированной. Она не шла «ложным» путем, а следовала логике практического внедрения, той самой логике, которая впервые именно в психотехнике обрела свою формулировку и свой метод: эта логика предполагала экспериментирование вне стен лаборатории; она предполагала реализацию в эксперименте теорий, которые, таким образом, не приходится подозревать в какой бы то ни было утопичности. Также она требовала применения экспериментальных практик в таких областях, где подобный подход был совершенно нов и потому крайне рискован; она требовала, чтобы в психологических практиках участвовали вместе с физиологами и психологами также и неспециалисты – художники, учителя, директора фабрик, адвокаты и т. д.
Таким образом, многократно упоминавшийся «советский эксперимент» превращается из затертой метафоры в научно обоснованную, технически последовательно осуществленную программу прикладной экспериментальной культуры, настолько многообещающую и нестабильную, что она была совершенно беззащитна перед любым вмешательством и случайностью, что и привело в результате к провалу множества проектов[720].
Кто экспериментирует? Эксперименты с помощью техники и человека-машины
Психотехника как первая изначально практически ориентированная наука о жизни оказалась в России после Октябрьской революции в чрезвычайной социальной ситуации, когда все пытались создать нечто совершенно новое в обществе, искусстве и представлениях о человеке. Внимание Мюнстерберга к практическим, направленным в будущее задачам предвосхитило нужды молодого советского государства, что и поставило психотехнику в центр далеко идущих планов советского общества. Эта еще не реализовавшая себя в полном объеме наука нашла свое место там, где она как раз была нужна и где она могла полностью раскрыться. Важнейшие характерные черты послереволюционных лет также хорошо сочетались с психотехникой Мюнстерберга: она предлагала научные практики для всевозможных внедисциплинарных областей, в особенности искусства. В отличие от аналитической психологии, она служила прагматическим целям: не созданию нового знания, а его применению. При этом психотехника не ставила под вопрос уместность его применения, а заявляла свой утилитарный характер как «объективный». Она позиционировала себя как техническую науку: психотехника была культурой приборов, которая с их помощью изучала поведение своих объектов «снаружи», а не «изнутри», путем интроспекции. Тем самым она способствовала провозглашенному Гастевым и многими другими представителями науки о труде технического преображения повседневного мира, что не в последнюю очередь должно было лучше приспособить работников к работе с машинами и в то же время научить их обходиться без машин.
Так архитектурный беспорядок Ладовского стимулировал не контролируемое, а кажущееся беспорядочным машинальное движение, как и киноэксперименты Пудовкина с восприятием привели к разрушению пропагандистского эффекта и освоению бессознательного квазигипнотического взгляда. Богданов пошел дальше всех, развернув подход психотехники «задом наперед», так что его объекты, их восприятие, движение и психика регулировались не снаружи, а изнутри. Постулируемое им замкнутое кровообращение, в котором предположительно передавалось все то, что невозможно сделать видимым и что ускользает от любой попытки внешнего воздействия, объясняет цель всех этих проектов: самоконтроль рабочих, крестьян, политиков, то есть образование неопытных, непосвященных социалистов, которых еще только нужно было привести к самосознанию и осознанию ими собственной ответственности.
В созданных художниками и учеными конструкциях – которые в силу многочисленных требований управляемости, контроля, эффективности и дисциплинирования кажутся диковинными и безуспешными – можно, если принять во внимание все сказанное выше, обнаружить не утопию, а экспериментальные культуры, ориентированные на практическую применимость.
Границы психики как исследовательского предмета, заведшего художников и ученых в общее экспериментальное пространство, были настолько размыты, что ни для одного из представленных в работе протагонистов психика сама по себе не могла стать технически доступной. В отличие от академических психологов и философов, психотехники работали не с абстрактным, дуалистичным, а с материалистическим понятием психики. Практически ориентированные художники и ученые посвящали свою работу соответствующей локализации психики и пытались на нее воздействовать непрямым образом: Ладовский производил манипуляции с психикой как с моторикой посредством пространственных пропорций, Пудовкин – как с визуальным восприятием при помощи сочетания света и тени, а Богданов – с кровью и ее компонентами. Они практически не интересовались сущностью психики, но тем отчетливее их разнообразные попытки как-нибудь зафиксировать психическое при помощи экспериментальных процедур и систем записи.
В отношении проектов создания «нового человека» куда менее важно, существовали ли они как утопические до начала их реализации на практике, чем то, каким образом пытались заставить этого «нового человека» реально видеть, ходить и думать. Советский человек походит на подопытный объект, одновременно малоизученный и научно сконструированный, границы которого точно заданы, тогда как его дальнейшее развитие остается открытым, его наблюдают в общественном пространстве, как будто это огромная, вдоль и поперек структурированная лаборатория, его изучают, измеряют, тестируют его способности и неспособности, его жизненное пространство четко очерчено. Неизвестное просто исключается, невидимое выводится за скобки. Индивидуальное зрение, мышление и походка должны стать повторяемыми, передаваемыми и предсказуемыми, но прежде всего способствующими коллективизации человека.
В соответствии с этим главный актор этого нового человека – психика – понимается как гибкий экспериментальный объект: каждая техническая процедура, открывавшая к ней доступ, была зафиксирована и описана, будь то психотехника у Ладовского, психофизиологические измерения у Павлова или физиологическая терапия у Богданова. Сама же психика оставалась при этом не только незрима и недоступна, но настолько подвижна, что ее даже можно назвать вездесущей. Если психические процессы поддаются воздействию как через моторику, так и через восприятие и нервную систему и даже через кровообращение, то это доказывает не только открытость самого объекта эксперимента, но и, прежде всего, центральную роль экспериментальной техники как таковой, определившей и структурировавшей то, что в Советской России не имело ни формы, ни репрезентации. Этим экспериментальные приемы содействовали тому, что практически все, что требовало новых форм, можно было превратить в эксперимент: новая психика, новое искусство, новое общество, новый человек и новая природа. Прежде всего предметом изучения должна была стать сама экспериментальная техника: как Ладовский конструировал многие годы свои психотехнические приборы, прежде чем смог начать экспериментировать с восприятием, так и Пудовкин сначала придумал свой способ работы с диафрагмой кинокамеры, а потом уже начал манипулировать восприятием зрителей; так же и Богданов должен был прежде придумать аппаратуру для циркулярного переливания, чтобы практиковать обменное переливание крови. Первыми оптимизации подвергались не люди, а машины, пока объекты изучения оставались невидимыми, еще не открытыми или не созданными. Вопрос о том, были и будут ли когда-нибудь созданы эти объекты – будь то новый, коллективный или психически оптимизированный человек, – остается по сей день открытым. Но его движения, в течение многих десятилетий подвергавшиеся усилиям по выработке условных рефлексов, вполне можно изучать в исторических экспериментальных пространствах – в московском метро и на московских улицах.
[678] Rossijanov 2000. S. 345–351.
[679] Rossijanov 2000. S. 351–352.
[680] Цит. по: Naiman 1997. P. 76.
[681] Heller, Niqueux, Hagemeister (Hg.) 2003. S. 250–251.
[682] Grojs 1995. S. 53. О Ницше в России см.: Glatzer Rosenthal 2004.
[683] Grojs 1995. S. 50. Богданов хотя и цитирует Ницше, но делает это так, чтобы осталось неясно, критикует ли он его или поддерживает. См.: Богданов 1924а. С. 13.
[684] Glatzer Rosenthal 2004. P. 189.
[685] Обвинение в так называемом «богостроительстве» было одним из аргументов Ленина в критике группы «Вперед». См.: Grille 1966. P. 35–36.
[686] Богданов 1927а. С. 11.
[687] Богданов 1989. Т. 1. С. 59.
[688] Этот социалистический коллективизм соответствовал взглядам Горького, Луначарского и Богданова, то есть левой фракции большевиков, противопоставивших этот свой проект проекту Ленина.
[689] Богданов 1989. Т. 1. С. 70.
[690] Там же. С. 72.
[691] Bogdanov 1921. S. 196.
[692] Богданов 1924а. C. 15.
[693] Gare 1994. P. 87.
[694] Богданов 1924б. С. 129.
[695] Bogdanov 1921. S. 197.
[696] Богданов 1989. Т. 2. С. 82. Курсив оригинала.
[697] Богданов 1924б. С. 129.
[698] Huestis (Hg.) 2001. P. 170; Белова 1974. С. 41.
[699] Богданов 1924б. С. 136.
[700] Богданов 1924б. С. 138.
[701] Цит. по: Huestis (Hg.) 2001. P. 5.
[702] Богданов 1927а. С. 76.
[703] Богданов 1918а. С. 5.
[704] Богданов 1927а. С. 54.
[705] Богданов 1918а. С. 5.
[706] Богданов 1924а. С. 32.
[707] Богданов 1927б. С. 25.
[708] Там же. С. 27, 33.
[709] Цит. по: Huestis (Hg.) 2001. P. 309; сноска 189.
[710] Богданов 1927б. С. 35.
[711] Huestis (Hg.) 2001. P. 125.
[712] Богданов 1927а. С. 83.
[713] Богданов 1924а. С. 18.
[714] Богданов 1972б. С. 76.
[715] О субъективной и объективной психотехнике см. главу 1 этой работы.
[716] Богданов б/д. La greffe du sang. P. 16. Курсив мой. – М. Ф.
[717] Богданов 1924а. С. 45.
[718] О понятии «Культурная техника» см.: Siegert B. Kakographie oder Kommunikation? Verhältnisse zwischen Kulturtechnik und Parasitentum // Archive für Mediengeschichte. 2001. V. 1. Nr. 1. S. 87–99.
[719] О разграничении категорий «искусство» и «наука» и о критике этого различения см. первые страницы введения.
[720] Rheinberger 2003. S. 29–49.