В манере Вяземского-эпиграмматиста привлекает неистощимая игра остроумия, колкости, впрочем не чуждая не только язвительной ироничности, но и сарказма. Таковы, например, его выступления против мракобесов, гонителей университетского образования, готовых чтением псалтыря и священного писания подменить все науки:
В эпиграмме на М. М. Сперанского финал («Стал ненавистен мне угодник самовластья») напоминает лучшие строки гневной пушкинской музы. Те же мотивы звучат и в сатирической миниатюре на П. И. Свиньина, воспевшею прелести Грузина, имения царского временщика Аракчеева, с одной «благородной» целью — как бы поскорее «выкланяться в чин».
Дар Вяземского, полемиста-эпиграмматиста, раскрылся в эпизоде борьбы вокруг «Горя от ума». Комедия Грибоедова буквально потрясла русское общество неукротимостью негодования, духом свободолюбия, неотразимой силой афористического, исполненного ядовитой соли и меткости стиха. Злободневность, социально-политическая глубина пьесы, ее горький сарказм живо задели эстетических рутинеров, сочинителей салонных ложноклассицистических комедий, литературных будочников, зорко охранявших шлагбаумы официального вкуса. По этим мишеням и били эпиграммы Вяземского «К журнальным близнецам» (1824), хотя конкретный адрес их был определен выступлениями А. И. Писарева и М. А. Дмитриева.
П. А. Вяземский вошел в историю поэзии как блестящий мастер каламбура. Есть среди его эпиграмм примеры сравнительно невинной игры со словом. Вот поэт выводит на чистую воду незадачливого уездного врача, неожиданно пустившегося в переводы:
Значительно содержательнее эпиграмма на одного из ревнителей классицизма и старинного слога — адмирала А. С. Шишкова. Было бы упрощением считать, что в деятельности главы «Беседы любителей русского слова» все было реакционно. Стремление защитить основы русской национальной самобытности, попытки противопоставить экспансии карамзинистов, охваченных идеей все и вся «европеизировать», заботу о судьбе живой народной речи, коренного русского слова, несомненно, содержали определенные рациональные зерна. Уже здесь как бы предварялись будущие схватки славянофилов и западников. Однако главное направление борьбы шишковистов, безусловно, шло вразрез с социальным и эстетическим прогрессом. На эту сторону вопроса и обращает внимание Вяземский:
Еще большей остроты достигают каламбуры в эпиграмме «На Ф. Глинку» (1826). Здесь высмеиваются потуги поэта Ф. Н. Глинки на «опыты священной поэзии», содержатся смелые атеистические выпады против религиозной догмы.
Гражданские мотивы в сатире молодого Вяземского весьма сильны. Встречаются у него и открыто политические выступления. В своем басенно-эпиграмматическом творчестве поэт воюет с крепостничеством, осуждает произвол и деспотизм царской администрации. Но социальный протест введен в определенные рамки, обусловлен степенью неудовлетворенности поэта лживыми принципами светского общества. Позитивная программа Вяземского не шла далее либеральных реформ, улучшения нравов путем распространения просвещения.
Заметный след оставил в истории сатирической миниатюры и другой крупный поэт первой половины XIX века — Е. А. Баратынский. Если у Вяземского колкость и озорной дух определяют комический строй эпиграммы, то главной особенностью сатирической миниатюры Баратынского следует считать философическую иронию.
Эпиграмма Баратынского отягощена, как тогда говорили, «рефлексией», то есть размышлением, и потому она, быть может, менее злободневна и оперативна, чем ожидаешь от этого мобильного журнального жанра. В большинстве эпиграмм поэта запечатлено борение комического начала с элегическим, в них сплав сарказма и грусти. При этом далеко не всегда первое побеждает второе. Отсюда ощущение трагической неустроенности жизни и особые краски юмора, тонкой, но грустной улыбки поэта.
В творчестве Баратынского преимущественно представлены эпиграммы на литературных противников (Хвостов, Булгарин, Каченовский, И. А. Полевой и др.), впрочем его перу принадлежит и очень острая политическая эпиграмма на Аракчеева. Так же как и пушкинской, эпиграмме Баратынского присуща аналитичность. Хотя оппозиционность поэта, в отличие от шедшего к консерватизму Вяземского, сохранялась до конца дней, ярость обличений Баратынского умеряется «гамлетовским» философским раздумьем, ощущением утраты (после декабря 1825 года) прежней веры и отсутствием новой. Моральное превосходство поэта над окружающей его действительностью сообщает особый настрой его сатирической музе.
В этой эпиграмме верх берут не обличительные тона, а вопросительно-элегические. Сердце поэта удручено видом человеческой глупости, разливом той пошлости обыденной жизни, где именно тот, кто «бестолково любит» и «бестолково ненавидит», пользуется всеми благами. В том же ключе написана эпиграмма «Глупцы не чужды вдохновенья…». Но здесь изображение запутанных противоречий в современном обществе завершается уже не сетованием, а резким сатирическим штрихом. Хотя все растущее на земле «равно весна животворит», она все же на глупца действует избирательно:
Есть у Баратынского стихотворная миниатюра, открывающаяся такими строками:
Произведение это написано в манере, весьма характерной для философской лиры поэта. Не случайно в журнальной публикации оно имело заглавие «Мысль». Вот именно мысли, раздумья по поводу тех или иных привлекших взор художника опасных, вредных или печальных сторон жизни и становятся объектом его иронической музы. Этим обстоятельством диктуется характер циклизации эпиграмм Баратынского, объединяемых не просто темой или нравственной позицией сатирика, но способом развития идеи, диалектикой пытливой авторской мысли.
С именами каждого из рассмотренных выше поэтов связано если не новое направление (этому требованию отвечает лишь Пушкин), то новое завоевание в истории русской эпиграммы. В разной мере им выпала участь пролагателей новых путей в нелегком искусстве стихотворной сатирической миниатюры.
Совсем иное дело эпиграмма С. А. Соболевского. Для него она была единственным поэтическим жанром, а работа в этой области принесла ему широкую известность.
По воспоминаниям современников, Соболевский увлекался песнями Беранже, и, по-видимому, потому манера куплета врывается в традиционную фактуру его эпиграмм. Ритмы сатирической песни, идущей от замечательного французского поэта-демократа и от сатирико-юмористического куплета, исполнявшегося на театрально-эстрадных подмостках, придают особый колорит его стихотворной миниатюре. Вместе с тем Соболевский успешно использовал и традиционный пяти-, шестистопный ямб (см. его великолепную эпиграмму на Г. Н. Геннади — незадачливого издателя сочинений А. С. Пушкина).
Ускоренное развитие новой русской литературы обусловлено прежде всего своеобразием социально-исторического пути России. Оно сопровождалось взаимодействием и взаимопроникновением различных литературных жанров. Закономерность эта прослеживается на любом из них. История эпиграммы подтверждает это с особой наглядностью.
Например, становлению эпиграммы в XVIII веке во многом содействовало ее тесное сотрудничество с басней. Басня, щедро представленная в журнальной периодике сумароковско-державинской поры, не только популяризировала отвлеченные моральные принципы, но и откликалась на злобу дня, выполняя тем самым роль отсутствовавшего в те годы фельетона. Басня широко опиралась на всю предшествующую мировую традицию (от Эзопа и Федра до Лафонтена), свободно используя прежние сюжеты, творчески пересаживая их на русскую почву. Этому на первом этапе училась у басни и эпиграмма — отсюда обилие переводов из Луцилия, Марциала и других античных авторов вплоть до французских и немецких эпиграмматистов XVIII века.
В первой четверти XIX века прежние достижения, связанные с басенным влиянием (преимущественно сюжетно-композиционного и образно-аллегорического свойства), не были утрачены. Но их теперь оказалось недостаточно, ибо потребовалось преобразование эпиграмматического языка, насыщение самого стиля насмешливой экспрессией. Вот здесь и пригодилось тонкое искусство пародии.
Несколько десятилетий спустя то же самое происходит с фельетоном, усилившим публицистические возможности эпиграммы. Таким образом, проникновение одного жанра в другой обогащало изобразительную палитру, расширяло зону действия эпиграммы, умножая ее социально-эстетические функции.
Помимо этого развивались и другие более широкого плана процессы, касавшиеся характера и направления всего сатирического искусства. На смену пушкинской эпохе приходит гоголевский период в истории русской литературы. В 40-е годы В. Г. Белинский, опираясь на творчество Гоголя, создает новую концепцию русской сатиры. Достижения критического реализма у художников «натуральной школы» позволили выявить качественное своеобразие сатиры на ином историческом рубеже. В уже цитированной статье о Кантемире критик писал: «…сатирическое направление никогда не прекращалось в русской литературе, но только переродилось в юмористическое, как более глубокое в технологическом отношении и более родственное художественному характеру новейшей русской поэзии»[19].
Следовательно, сатира не переставала оставаться сатирою, но гоголевский юмор придал ей еще большие возможности, позволив художнику проникать в такие социально-психологические сферы, которые прежде были ей неподвластны или представлялись случайными, малозначащими, не достойными критического анализа.
Еще А. А. Бестужев-Марлинский, характеризуя манеру Крылова-баснописца, отмечал, что «его каждая басня — сатира, тем сильнейшая, что она коротка и рассказана с видом простодушия»[20].Лукавым и тонким юмором пронизаны пушкинские фельетоны 1831 года, направленные против Ф. Булгарина. Пушкин создает простодушную маску Феофилакта Косичкина, чтобы с тем большим блеском и едким сарказмом разделаться со своим литературным противником. В этих фельетонах появляются совсем иные по сравнению с эпиграммами-нивективами, эпиграммами-памфлетами 20-х годов интонации, чем-то предваряющие простодушно-«объективный», лирико-иронический стиль Гоголя.
Пушкинские открытия в области фельетона, гоголевские в сфере повести и романа станут достоянием эпиграммы 40-х годов. Симптоматичным явлением следует считать эпиграмму Н. А. Некрасова на Ф. Булгарина (1845):
Обратим внимание на качественно иной тип насмешки, нежели тот, который определял пафос пушкинской эпиграммы-инвективы. Некрасов казнит литературного шпиона и доносчика, с которым как с немаловажной силой приходилось всерьез считаться Пушкину, веселым презрением. Эта эволюция коренилась в существенных социально-исторических сдвигах. Не просвещенные одиночки, как в XVIII веке, не опора на литературно-общественные кружки, как в пушкинскую эпоху, а ощущение того, что художник — представитель «партии народа» в литературе, — вот что рождает совсем иное мироощущение, определяет новые краски сатиры. Поэтому первая же некрасовская эпиграмма отметила новую тенденцию в развитии жанра (во всяком случае в ее передовом, революционно-демократическом изводе) на грядущие полвека.
Это не значит, конечно, что намеченный путь был единственным в революционно-демократическом лагере. Скажем, эпиграмма в вольной русской печати, эпиграмма, лишенная цензурных оков, во многом продолжала традиции беспощадной инвективы, охотно пользовалась приемами открыто плакатной сатиры (Н. П. Огарев, а также революционная анонимная эпиграмма 1860-х гг.).
В существенно изменившейся литературно-общественной атмосфере эпохи назревало желание самых радикальных политических перемен. Все это вызвало бурное развитие сатиры в различных жанрах — от злободневного очерка до социально-обличительного романа, от фельетона и памфлета до эпиграммы.
Летучая анонимная миниатюра воплощала прежде всего политическое, классовое содержание поступка, события, явления. От этого неизмеримо возрастало эмоциональное «силовое поле» произведения. Да и объекты, которые выбирались авторами революционных эпиграмм — от венценосного монарха до жадной толпы царедворцев и министров, — все это придавало ей особую остроту и действенность. Открытие памятника царскому сатрапу — генерал-губернатору Москвы А. А. Закревскому — было отмечено целой серией ядовитых четверостиший, среди которых выделяется следующее:
В анонимной эпиграмме второй половины XIX века встречаются в изобилии оценочные эпитеты. И это не случайная черта, но характерная примета, выявляющая гневную направленность произведения, клокочущую ненависть его создателя. Впрочем, это отнюдь не значило, что к приемам иронического осмеяния, комического контраста, гротескно-гиперболической деформации такие авторы не прибегали. Вот эпиграмма «Попросту», с убийственной меткостью запечатлевшая типическое явление эпохи:
Либеральная эпиграмма (М. Розенгейм, В. Бенедиктов и др.) избрала манеру крикливого обличительства, внешне задрапированного в ювеналовские одежды. Выступая против несущественных отрицательных сторон действительности, а в лучшем случае против крайностей социального неблагоустройства, либеральные обличители тем самым в наиболее опасный для царской монархии момент конца 50-х — начала 60-х годов, когда политика ярых крепостников привел с бы к нежелательным осложнениям, помогали сохранить в неприкосновенности власть господствующих классов. Их стрелы метили в индивидуальные недостатки, в чиновничьи плутни, но отнюдь не в общественные устои. Если на наиболее трудном этапе кризиса крепостнической системы, в период революционной ситуации 1859–1861 годов, наблюдается рост либерально-обличительной литературы, то последующие годы характеризуются ее упадком.
[19] В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. 8, с. 615.
[20] А. Бестужев-Марлинский, Собр. соч., т. II, СПб., 1838, с. 224.