– Я тумба от трюмо, я тумба от трюмо…
Душа ноет за несчастную одинокую тумбу и французский язык, предельно нелепый здесь в осенней Москве.
– Видели Мирей Матье? – спрашивает, похохатывая, блондинка своего спутника. – А Нотр-Дам?
«Мы – ЭХО», – понимает про них Кириллов. «Суханкин из Калуги не безумец! Надо было забрать его письмо. Он бы посоветовал, что делать. А теперь даже адреса нет…»
– Мы вечная тупость друг друга… – тихонько напевает Кириллов.
До слёз жаль безвременно ушедшую певицу Анну Герман. Да и парочка на остановке достойна всяческого сочувствия.
«Милуются как горлицы… – думает о них Кириллов. – А топнет кто-то посторонний ногой – взмахнут крыльями и разлетятся навеки, словно и не были никогда знакомы!»
Мужчина-Ширвиндт, вглядываясь в Кириллова, поднимает удивлённую бровь:
– А вы случайно не…
– Не он… – скромно отрекается от себя Кириллов. – Вы не первый, многие путают…
Подъезжает долгожданный транспорт, и Кириллов запрыгивает в пустой салон.
Троллейбус старенький, изнутри весь облезлый, с кожаными скрипучими диванами, носатыми компостерами, похожими на головы добрых роботов из мультфильма «Тайна третьей планеты». Кабина – точно комнатка в общежитии: коврики, половички, вырезки из журналов; руль обмотан изолентой, и болтается брелок-скелетик.
Кириллов оборачивается на восторженный детский крик:
– Виват!..
На боковом кресле рядом с кабиной сидят бабушка и внук. За прозрачной перегородкой вместо спины водителя календарь за восемьдесят седьмой год.
Малыш выглядит нарочито и комично, словно его с перехлёстом играет лилипут. В шортах и белой рубашке – машет диктору приветственно звёздчатым колпачком:
– Виват!..
А бабушка уютная и чуть выжившая из ума. Один глаз косит, из-под платка спадает окладистая седая коса. У степенных стариков в деревнях случаются такие же окладистые бороды. Верх у бабушки в полоску – блузка или кофта, а низ в горошек, и ботинки войлочные.
Наверное, узнала Кириллова, говорит лукаво:
– Как отключат телевидение, так и наступит Царство Божие!..
Свободных мест полно – весь троллейбус, но Кириллову не хочется присаживаться. Рядом с его рукой на поручень опускается женская кисть; хищные ногти пунцово-красны.
– Вы простите… – обращается к этой внезапной руке Кириллов. – Сам не пойму, что со мной. Вроде и горя большого нет, а я будто стучусь в поисках помощи в незнакомые двери. Тук-тук, можно зайти?
– Оригинально знакомитесь… – равнодушно отвечает красный маникюр. – Предупреждаю, я не разговариваю с посторонними мужчинами!..
– Нет, нет, вы меня неправильно поняли! – спешит объясниться Кириллов. – Я, если что, женат, и давно. Две дочки. Просто нужно выговориться. Не по существу, а чисто физиологически. Я диктор, моя профессия – речь. Час назад меня уволили, и я будто хочу убедить себя, что присутствую в бытии, что меня не вычеркнули отовсюду…
Кириллов косится на профиль соседки. Он какой-то ослепительно пустой, словно вымытая и досуха отполированная тарелка.
– Вы, наверное, пьяны… – ошибочно догадывается рука-незнакомка.
– Я трезв… – Кириллов проводит по лицу, точно хочет смахнуть наваждение. – У нас возле дома старуха ходит, укутанная в розовое одеяло с цветочками. А рядом с ней вторая женщина – помоложе. Изображает дочь, называет старуху мамой. Кричит ей: «Мамулечка!» А та строго так отвечает: «Что вам нужно? Отойдите, я вас не знаю!»…
– Значит, не родственницы? – равнодушно уточняет рука.
– На сто процентов не уверен… – Кириллов оживляется. – Старуху эту в одеяле можно частенько увидеть под козырьком рынка у входа. Не попрошайничает, а просто сидит на ящике. Ведёт себя как строгая консьержка. Если кто-то заходит, всегда спрашивает: «Вы к кому? За какими продуктами? С какого района? – И перечисляет: – Красная Пресня? Замоскворечье? Новые Черёмушки?»
Пальцы с маникюром переминаются.