Павел Евгеньевич отчего-то заволновался, хотя это действительно был обычный лист бумаги в клетку. Ну, подумаешь, написано там что-то. Но в груди опять появилась привычная тяжесть, сейчас еще пара вдохов, и на полную он уже не сможет, ах ты, едрена копоть, домой бы, теплого попить. Павел Евгеньевич тьфукнул, выругался и полез за ингалятором. То ли приступ был сильным, то ли руки отчего-то дрожали больше обычного, но сальбутамол выскользнул из ослабевших пальцев и закатился под шкаф. Сначала Троцкевич подумал, что эта верблюдица сейчас нагнется и вернет ему ингалятор, глядишь, и не сильно много времени потеряют. Но Аня почему-то опустила руку с письмом и просто смотрела на него. Он помотал головой, сил хватило на то, чтобы еще раз выругаться, но она не шевельнулась. И тут все окончательно прояснилось, хоть в камыш иди ссы. Мало того что посмеяться решила, так еще и убить теперь хочет. И ведь делать даже ничего не надо, потому что если он сейчас не продышится, то все, видал он маму свою на том свете в балетной пачке. Корпус ингалятора белел из-под шкафа, Павел Евгеньевич, крупно трясясь, кое-как опустился на четвереньки, потянулся рукой и уже почти достал до колпачка, но острый носок Аниной туфли зачем-то перелез через его предплечье и, как ловкий нападающий, блестяще забил гол ингалятором в стену. Ах ты, блядь ебучая, бля…
Квант посмотрел поверх Алениной головы: «Ты задумывалась когда-нибудь, почему евреи приносят на могилы камни?» Алена пожала плечами: «Камни не вянут».
– Да, это тоже. Но еще камни несут энергетику того, кто держал их в руках. Это как письмо умершему на тот свет, как одобрительный кивок и все понимающий взгляд… Твои друзья сначала похоронили Троцкевича почти по-еврейски, а потом, как безродные сиволапые гои, сожгли, засунув его в безымянную печную могилу.
– Лева, ты что же, щеки предлагаешь подставлять?
– А при чем здесь это? В наше время принято кричать о детских травмах. Но на самом деле легче всего обвинить родителей.
– Но Антон ведь умер…
– От остановки сердца, отец его не убивал. Так что получается, что это даже не принцип талиона, понимаешь?
Алена вспомнила своего отца-алкоголика. Она его не любила, потому что нельзя любить постороннего человека, который не помнит твоего имени, а если и помнит, то не произносит его любя, ласково коверкая на все лады. На похоронах она ничего не чувствовала, и ей даже стало стыдно. Отчим, несмотря на все трудности их отношений, был роднее. Но представить, что Лева пошел бы мстить за спрятанные в ее детских футболках бутылки и блевотину в ее кроватке… Нет, как-то совсем не вяжется. Или все-таки это не одно и то же?
На кухню пришла дочь с семимесячной внучкой на руках. Глазастый пузырь в памперсе лопотал что-то по-своему, припав пухлой розовой щекой к худенькому материнскому плечу. Звук, похожий на хрестоматийное «агу», заставил всех улыбнуться, а дочь весело сказала: «АГУ не надо, лучше МГУ, а то я так тебя и на трех работах не прокормлю». Квант захохотал, мелкая разулыбалась и замахала ручонкой. Алена нахмурилась и тихо сказала: «Не смей требовать от ребенка!» Дочь удивленно уставилась на Алену, хотела съязвить про незавершенные гештальты, но потом решила просто отшутиться: «Ну хорошо, пусть хоть школу закончит…»
Заявление в полицию Алена писать не стала. Мало ли на что еще способно современное искусство, пусть сами разбираются. В крайнем случае скажет, что ее запугали, а за Кванта можно не беспокоиться, он не сдаст.
P. S. Письмо Антона Павлу Евгеньевичу, написанное Аниным почерком:
Папа,
Я умер и уже не смогу услышать или прочитать то, что ты захочешь мне ответить на это письмо, поэтому не отвечай, пожалуйста, как ты обычно это делал, когда был уверен в моей безропотности и своей безнаказанности. Я был таким же плохим сыном, как и ты – плохим отцом. Но когда ты сомневался в своем отцовстве, я никогда не сомневался в том, что мы с тобой плоть от плоти, ведь мы слишком похожи. И даже когда я наконец отказался от тебя, выкрикнув вымученное, что я не твой сын, я все равно продолжал им быть. Я заставлял женщину, которая любила меня и, возможно, будет любить еще долго, убивать наших детей. Да, я боялся, что они будут похожи на тебя. Но еще больше я боялся стать для них тем, кем стал для меня ты. Помнишь, как ты неделями не разговаривал со мной? А я ходил за тобой и просил, чтобы ты хоть что-нибудь сказал. А как ты называл меня кретином, марамойкой, ссыкуном и абортышем? И я долго не мог ответить, правда, потом у меня получилось, так что всему свое время. Время обнимать и время уклоняться от объятий, время любить и время ненавидеть, время рождаться и время умирать. И вот я опять не могу тебе ответить, я вообще ничего больше не могу, даже не могу написать тебе это письмо. Но именно сейчас, когда кроме моих инсталляций и картин, которые ты наверняка назовешь свалочной рухлядью (и это в лучшем случае!), обо мне мало что напоминает, я, уже не имея возможности говорить, все-таки говорю тебе, старому, обуглившемуся в топке своих страхов, трусости, обездоленности и ненависти неудачнику, что я все равно люблю тебя, хотя ты так и не смог этого понять.
Да, не стала моя героиня хорошим детективом. Но она и не хотела, в отличие от меня. Видишь, папа, роль родителя я тоже провалила, мой литературный отпрыск меня переспорил и не дал воплотить в себе свое несостоявшееся. И хорошо, детей нельзя заставлять проживать чужую жизнь, раздавая указания подобно шлепкам и оплеухам, дети все равно оттолкнутся и пойдут в другую сторону. Ты ведь тоже это знал, хотя иногда заставлял и раздавал, правда, мягко и любя, но сделала я все-таки по-своему. Интересно, чувствовал ли ты родительскую неудачу оттого, что твой ребенок не такой, каким ты хотел его видеть? Не знаю. А у меня с этим все сложилось, мне мое литературное детище нравится. Что касается Оли, ее жизненная лодка тоже вроде бы не дала большой течи. Чем не повод для гордости, правда ведь?
Фотография четвертая
«26 августа 1982 года.
У деда была роль, он часто повторял слова вслух. И вот неожиданно, через довольно продолжительное время, Надя заводит нудным голоском: “Е-есть у нас одна стару-у-ушка деревя`нская, зовут ее Ма-ри-я…”»
Мне было семь лет, когда у деда случился инсульт, и его парализовало. Он лежал одиннадцать месяцев и почти перестал разговаривать. Тело его не слушалось, на спине появились пролежни – следствие долгой неподвижности. Это время я хорошо помню, но помню и другое, когда дед был веселым, все разрешающим и бесконечно любящим. И это несмотря на то, что со своими детьми он был жестким. Говорят ведь, что первый внук – это первый ребенок. Я была, видимо, третьим его ребенком, младшим и любимым. Шлепнул он меня всего один раз, когда не смог успокоить (а рыдала я в детстве будь здоров, раскатисто и на всю улицу). Ему тяжело было выносить детский плач, так он и не снял до конца грязную пропахшую войной шинель. Может, поэтому старался не запрещать то, что можно не запрещать. А я пользовалась: накручивала канцелярские резинки ему на уши, мазала зачем-то его нос и губы вазелином, наряжала в им же сделанный для меня картонный кокошник.
Родился он двадцать второго марта 1919 года в Вятке, но записали его только первого сентября. Мы всегда отмечали два дня рождения. Бабушка говорила, что это как две макушки, на счастье.
Если набрать в строке поиска в Интернете его имя и фамилию, выйдет справка:
«В 1938 году окончил Кировскую театральную студию под руководством Л. С. Самборской, работал артистом эстрады в Кирове, Перми, Омске, Тюмени, Красноярске, Барнауле.
Участник Великой Отечественной войны. Служил в 17-м гвардейском полку 5-й гвардейской стрелковой дивизии, которая в 1941 году взяла город Ельню и стала гвардейской. Руководил дивизионным ансамблем. Член ВКП(б) с 1943 года. Актер Алтайского краевого драмтеатра с 1946 года. Острохарактерный, комедийный актер. Сыграл около 250 центральных и эпизодических ролей, которые отличались яркостью воплощения образа и глубиной проживания. Заслуженный артист РСФСР (29.12.1971). Народный артист РСФСР (25.01.1978). Награжден орденом Отечественной войны II степени, медалями «За боевые заслуги», «За оборону Москвы».
В 1967 году за исполнение роли Леща («Последние» М. Горького) удостоен Диплома I степени Всероссийского театрального фестиваля горьковской драматургии. Скончался 31 марта 1988 года в Барнауле».
Да, про него можно и так, но я все-таки хочу по-другому, потому что так уже сказано и написано.
Бабушка любила вспоминать, как они встретились. Дед был на сцене, а она сидела в первом ряду. После спектакля и актеры, и зрители пошли в сторону парка на танцплощадку.
«Можно с вами потанцевать?» – спросил он. Господи, ну конечно, можно! Она ведь весь спектакль почти не дышала, смотрела не отрываясь, как он обнимает партнершу по сцене. А потом выяснилось, что у бабушки жених, Игорь Агеев. Не знал дед только, что выходить за Игоря бабушка не хотела. «Люся, познакомься, это моя невеста!» – почти что как принцесса в фильме «Обыкновенное чудо» скажет мой дед, притянув к себе первую попавшуюся хохочущую девушку. И бабушка побежит по парку, подвернет ногу и зайдется в громких рыданиях, потому что уже успела понять, что ни с кем другим так хорошо не получится. А дед побежит следом, он ведь не дурак, он тоже все понял.
Моя прабабушка сказала: «Люся, он актер, у него будут поклонницы, а ты всю жизнь будешь мучиться и ревновать. У тебя только один выход – сделай так, чтобы ревновал он». И бабушка сделала. И он ревновал, прибегал между репетициями прямо в гриме, проверял, закрывал ее в доме, а ключ уносил с собой, принюхивался, чем от нее пахнет. А вообще, если бы я захотела, могла бы просто описать их жизнь. Как они ходили вместе на футбол, как бабушка поехала к деду в Эстонию в 1945-м, потому что демобилизовали его только в 1946-м; как бабушку обварили в бане кипятком эстонские женщины, когда услышали русскую речь; и как там чуть не родилась моя мама, но они все-таки успели доехать до дома; как дед сшил маме и тете первые платья, как готовил, потому что бабушка даже кашу варить не умела, в доме ее мамы и отчима была домработница, и когда дед принес живых раков, бабушка сунула их в холодную воду, поставила на плиту, и раки расползлись по кухне; как дед повел ее в лес за грибами, и бабушка набрала мухоморов, потому что они красивые. Я безумно любила и люблю все эти истории. Но я, их плоть от плоти, испытывая к ним безмерную нежность, невероятное чувство благодарности, я, которая даже представить себе не могла и не может, что мое детство прошло бы с какими-то другими людьми; я, та мерзкая маленькая манипуляторша, пользовавшаяся их безграничной любовью, все-таки сделаю по-своему. А иначе какая же из меня внучка актера?
Алексей по привычке свернул исписанный серый лист почтовой бумаги солдатским треугольником. Сейчас бы картошечки да с постным маслицем, но скорее всего будет опять гречка, может быть с «тушонкой» (это которая по ленд-лизу, свиная, такую только на войне и поешь, а в мирное время, как и полагается, через «ё»). Вообще, здесь кормили, конечно, получше, чем на фронте, вчера даже был настоящий борщ с мясным наваром. По случаю победы им в часть доставили водку Кубаньвинпрома с изображением товарища Сталина на фоне Красной площади и надписью сверху «Ни шагу назад!». Они и не сделали ни одного, если не считать мелких отступлений, но только чтобы опять потом напасть с тыла и уже наверняка. Вся их часть, хоть и были недемобилизованные, напилась – как у них было принято – до блевотины в узком маленьком дворе дома, где их расквартировали. За такое ведь грех не выпить, страшную гидру положили, не хуже Георгия Победоносца.
Алексей подписал адрес и протянул треугольник миловидной голубоглазой девушке в окошке. Да, давно он не отправлял писем с почтамта. Девушка достала с полки конверт, вложила в него треугольник и, слегка наклонив голову с двумя пепельно-русыми, искусно уложенными и разделенными пробором волнами, быстро сказала: «Allkirjastage palun!»[1] Эстонского Алексей не знал, но все было понятно. Вверху слева он старательно вписал адрес части, а пониже справа их домашний. Девушка взяла конверт, удовлетворенно кивнула и даже улыбнулась, обнажив кокетливые ямочки на щеках. Алексей засмотрелся на ее белую шею, полненькие маленькие проворные руки и внутренне застонал. Домой в отпуск он ездил целых два раза, и это считалось очень хорошо, но только когда это было. И ведь нет никого, кто бы мог хоть близко встать рядом с ней, кто бы красивее поворачивал голову, изящнее тушил папиросный окурок в старой пепельнице с тремя бронзовыми птахами по краю; кто бы, как она, называл по имени низким хрипловатым голосом, кто бы так же вкусно пах нутряным, сводящим с ума ароматом. Все так, нет и никогда не будет, но вдали от нее в окопно-сермяжной действительности его мужское голодное естество иногда об этом забывало.
Девушка наклеила на конверт несколько марок и выжидательно посмотрела на Алексея. Он протянул выданную в части бумажную банкноту номиналом «5 punkte». Фрицевское наследие, взять бы эти их пункты и сжечь вместе с ними в лагерных печах. Но ничего, придет и по вашу голову товарищ Сталин, мы здесь не просто так остались, а по случаю, все ваше смрадное воинство додавим! Алексей сгреб сдачу и вышел на улицу.
[1] Пожалуйста, подпишите! (Перевод с эстонского.)