Я заметила на ее груди родинку и постаралась точно запомнить форму и расположение. Заметила легкие растяжки, наметившиеся вокруг грудей и живота, оставшиеся на память от двух беременностей. Заметила легкую ребристость ногтей и глубокие линии на ладонях – и пожалела, что не умею их читать. Может, они рассказывали историю с другим концом. Светящийся зеленый дисплей цифрового будильника зацепился за мой взгляд: было десять вечера среды. Мы в это время должны были смотреть «Звездный путь».
Мать была худощавой темноволосой девочкой-подростком, когда по телевизору впервые показывали оригинальный сериал «Звездный путь». Мне представляется, что, как и многие девочки ее возраста, она была слегка влюблена в капитана Кирка, которого играл молодой Уильям Шетнер. Когда в конце восьмидесятых на экраны вышел сиквел сериала, «Следующее поколение», наша семья смотрела его с прямо-таки религиозным рвением. Сколько я себя помню, мы вчетвером усаживались на потертый коричневый диван из искусственной кожи, когда слова «космос, последняя граница», произносимые шекспировским баритоном Патрика Стюарта, рокотали из черного валуна нашего телевизора. Эти слова подавали сигнал, что весь следующий час я буду благополучно окружена своей семьей. Моим любимым персонажем сериала была корабельный советник Дианна Трой, и я мечтала, что однажды моя прямая грязновато-русая челка трансформируется в ее великолепную копну полуночно-черных кудрей.
Этот сериал открыл мне и новую концепцию времени. В «Звездном пути» время было тем, что можно изменять, переделывать, придавать форму. Если бы «Энтерпрайз» взорвался, знала я, кому-то пришлось бы вернуться назад во времени, чтобы починить его. Тысячу раз в воображении я проникала сквозь наслоения времени в тот момент, когда в мамином теле зародился рак, и выдирала его раньше, чем он успевал пустить корни.
После того как на экраны вышла последняя серия «Следующего поколения», мама начала позволять мне поздно ложиться спать по средам, чтобы я могла смотреть с ней «Звездный путь: Вояджер». Обожание, которое я питала к капитану звездолета «Вояджер» Кэтрин Джейнвэй, затмило все чувства, что вызывала Дианна Трой. Звездолет Джейнвэй затерялся в далеком квадранте галактики, забросив ее команду за тысячи световых лет от дома. «Вояджер» был сагой о ностальгии, а я испытывала ностальгию столько, сколько себя помнила, и не просто по какому-то месту или человеку, а по миру, в котором моя мать не собиралась умирать. И у капитана Джейнвэй были прямые грязновато-русые волосы.
Среду за средой мы смотрели, как команда звездолета блистает мастерством в квадранте Дельта и преодолевает очередное препятствие в путешествии, которое должно было занять больше семидесяти лет. Поначалу мы с мамой смотрели сериал, сидя вместе на диване. Потом сидя бок о бок на ее больничной койке. И, наконец, когда она уже больше не приходила в сознание, я смотрела его, сидя рядом и держа ее за руку. Она не дожила трех месяцев до заключительной серии.
Так что в десять вечера в среду, 7 февраля 2001 года, я обмывала тело матери и жалела, что не могу включить «Звездный путь». Я заглядывала в лица других женщин и понимала, что никогда не смогу объяснить, почему хочу включить телевизор. Почему хочу еще раз посидеть с мамой в тот момент, когда начальные титры освещают огнями сверхновых звезд и варп-двигателей наши лица. Почему мне в этот момент особенно необходимо знать, что некоторые вещи остаются неизменными. Почему я жажду другого понимания времени. Я никогда не смогла бы объяснить, что все мы – и я, и моя мать, и капитан Джейнвэй, и «Вояджер» – были вместе много лет в этом возвращении домой, которое, как мы знали, может продлиться всю жизнь.
Десять дней спустя мне исполнилось двенадцать.
Я проснулась в доме, где царствовала тишина, и, как все предыдущие десять раз по утрам, засомневалась, не привиделось ли мне это все. Может, если я открою дверь и дойду по застланному серым ковролином коридору до соседней комнаты, то увижу ее, лежащую там, с капающими капельницами, с гудящими механизмами, с дыханием, шевелящим воздух вокруг нее, спящей. В то утро, как и все последние десять утр, я лежала в постели, пока сомнения не исчезли. Это реальность. Это останется реальностью до конца моей жизни. Это будет реальностью и после того, как я умру.
Я выпростала из постели голые ноги. На мне была одна из ночных рубашек, которые сшила для меня мама. Каждое лето она шила по три рубашки: две с длинным рукавом, одну с коротким – две хлопковые, одну фланелевую. Каждый год делала их на размер больше, тщательно выкраивая передние карманы так, чтобы те идеально попадали в узор. Эта рубашка была мне мала, поскольку последние два года мама недостаточно хорошо видела, чтобы шить, и не могла сидеть, чтобы пользоваться машинкой. Проймы врезались в подмышки.
Мы с мамой родились в один день, и в любой другой год я пробежала бы по коридору и забралась бы к ней в постель. Отец принес бы нам горячий шоколад или букет цветов и назвал нас «новорожденными». Мать тискала бы меня и говорила, как каждый год: «Ты – лучший подарок на день рождения за всю мою жизнь». Вместо этого я осталась в своей спальне, старательно оттягивая момент, когда придется открыть дверь и обнаружить, что ее нет.
Месяцами картонный сундучок стоял на полу спальни, и я старалась не обращать на него внимания. В те месяцы он символизировал будущее, которое, я надеялась, никогда не наступит. Теперь же я медленно слезла с кровати и опустилась перед ним на колени. По одной открыла защелки, продлевая мгновение. Первым, что я увидела, откинув крышку, был большой черный альбом для рисования на спирали с двумя красными грушами на обложке. Дыхание участилось, когда я вынула его и открыла на первой странице.
Дорогая моя Гвенни!
Перед тобой опись писем и памятных подарков, отложенных для празднования твоих значимых жизненных событий. Я составила ее на случай, если что-то произойдет с самими письмами и подарками. Ручку, которой я составляла опись, тоже дарю тебе, и пусть она доставит тебе удовольствие.
С любовью, мама
К переплету альбома была прикреплена зеленая с золотом перьевая ручка, та, в которую заливают жидкие чернила. Я высвободила ее, ощутив в ладони неожиданную увесистость. От слез слова на странице передо мной расплывались. Мама показывала этот альбом несколько лет назад, и, как сундучок, я задвинула его на задворки сознания: еще один инструмент, которым не хотелось учиться пользоваться. Я измерила его толщину пальцами и обняла, прижав к ребрам, желая слов, которые были обещаны внутри.
Содержимое, до этого прикрытое альбомом, доходило почти до самого верха. Коробки и футляры разных форм и размеров складывались в трехмерную головоломку. Прикрепленный внутри сводчатой крышки тонкий лист миллиметровой бумаги перечислял полное содержимое сундучка. Я провела пальцем по списку. Дни рождения сменялись вручением аттестата и диплома, свадьбой, рождением детей. Галочка рядом с каждым пунктом показывала, что подарок присутствует и учтен.
Я перебирала верхний слой свертков, пока не нашла тот, на котором была пометка «Двенадцатилетие Гвенни». Картонная коробочка с узором из морских раковин, перевязанная розовой волнистой ленточкой. Держа ее в руке, я ощутила первый острый укол любопытства: захотелось увидеть, что выбрала для меня мама. Я развязала ленточку и открыла коробку.
Внутри нашла медное колечко в форме цветка с крохотным аметистом в середине. Это был наш с ней камень. На обороте открытки было написано: «С днем рождения, милая девочка! Стр. 8». Я пролистала сливочно-белые страницы альбома до нужного места. В верхней части восьмой страницы была фотография кольца, а под ней несколько предложений.
Дорогая Гвенни!
Это мое второе кольцо с камнем-талисманом. Я всегда хотела такое, когда была маленькой, и просила бабушку Лиз купить его. Наконец она сжалилась, и мы выбрали хорошенькое маленькое колечко в местном ювелирном магазине. Как я его любила – и описать нельзя! Однажды, придя поплавать на Террас-Пландж, я завернула его в полотенце, чтобы не потерялось. Когда вышла из воды, оно пропало. Я была безутешна. Мы с бабушкой Лиз нашли замену в магазине «Кост-Плас» в Сан-Франциско. Надеюсь, тебе оно тоже понравится.
Целую, обнимаю,
мама
Кольцо пришлось впору на указательный палец правой руки. Я надела его и попыталась представить, как мама в первый раз надевает то же кольцо на свой палец. Постаралась запечатлеть ее в сознании такой – маленькой девочкой, ощущающей вину из-за потери прежнего кольца, благодарной за новое. Больше трех десятилетий отделяли тот момент от этого. Я родилась в то утро, когда маме исполнилось тридцать семь. В этот день ей исполнилось бы сорок девять. Я держала раскрытый альбом на коленях и водила пальцами по следам, оставленным ее ручкой. Слова, написанные, чтобы перекрыть пропасть между нами, прорывались сквозь пространство и время. Я перечитывала их снова и снова.
Не помню, как узнала, что мама больна. Память переключается на какой-то другой день после того, когда она вернулась от врача, узнав, что уплотнение в груди – не закупоренный молочный проток, оставшийся после того, как она кормила меня грудью. Я не помню бело-голубого дома, где мы жили, когда это случилось, лишь смутные очертания занозистых деревянных детских «лазалок» и обоев в спальне с уточками по верхнему краю. Где-то в этом доме должен был быть крохотный черно-белый щенок, бордер-колли с сильным пастушьим инстинктом и разноцветными глазами. Но Типпи вспоминается мне лишь полностью взрослой собакой: белая полоска на ее носу испачкана землей, в пасти резиновый шланг, оторванный от папиной системы дождевания, хвост виляет из стороны в сторону. Тот щенок, как и первый диагноз, затерялся в первичном бульоне «до того, как».
Дом, который я помню, был светло-серым, двухэтажным, прятавшим фасад за занавесом из лиловой глицинии. У него была обширная веранда, обставленная белой плетеной мебелью, и латунный почтовый ящик рядом с входной дверью. Через несколько домов слева стоял величественный особняк, где в 1960 году снимали фильм «Поллианна», где моя бабушка играла в массовке. Когда мы поселились в этом доме, бабушка Лиз еще жила в полутора кварталах дальше по улице. Моя мать, подобно морской черепахе, вернулась в места, где выросла, чтобы растить собственную семью. Наш новый дом был намного больше того, из которого мы уехали, с четырьмя спальнями, гаражом на две машины и плавательным бассейном на заднем дворе, а купили его на наследство, незадолго до того полученное от родственницы по материнской линии. Мы въехали туда вскоре после маминого ракового диагноза, на третье в моей жизни Четвертое июля.
Мама перекрасила все четыре спальни в оттенок акварельного неба. Я в то время переживала «фазу принцессы», и пришла в восторг, когда отец натянул тент из полупрозрачной москитной сетки над моей кроватью из полированного дерева, – я чувствовала себя точь-в-точь диснеевской Жасмин, только без тигра.
У нас с братом были общая ванная и одна стена. Комната Джейми стала вместилищем внушительной коллекции «Лего» и стеллажей, заставленных миниатюрами из «Подземелий и драконов» на разных этапах раскраски. Я завидовала его воображаемым мирам. Он мог проводить наедине с ними часы, огражденный от тревог о здоровье матери, которые уже делились и множились внутри дома. Мои собственные воображаемые игры были бессистемными, расплывчатыми вариациями на тему «моя кровать – пиратский корабль» или «приготовление волшебных зелий из грязи». Время от времени мне предоставлялся доступ в его утонченную мультивселенную. Брат не возражал, если я наблюдала, как он раскрашивал или читал, при условии, что я буду помалкивать. Я жаждала его внимания, как воздуха, и одного-единственного слова или неохотно брошенного взгляда было достаточно, чтобы питать меня один блаженный час за другим. Он называл меня Гвенни – в честь королевы Гвиневры из его любимого фильма «Камелот». Хотя в метрике я была Женевьевой, прозвище закрепилось.
Улица перед домом представляла собой широкую аллею, вдоль которой выстроились магнолии, клены и гинкго. Один ее конец выводил на главную улицу – она вела к центру Санта-Розы; другой – к местному кладбищу. Каждое Четвертое июля родители – пока жили там вместе – устраивали для всего квартала вечеринку на улице перед нашим домом. Отец, англичанин-экспат, обожал американский День независимости, но помимо звездно-полосатого всегда поднимал на флагшток «Юнион Джек».
Тогда было еще законно запускать собственные фейерверки, и по всей улице люди семьями рассаживались на дороге, устраивая крохотные яркие взрывы. Воздух пах резко и крепко, как спичечная головка. Дядя Джонатан (которого все звали дядюшкой Кью) был младшим из троих братьев моей матери. Он всегда приезжал еще засветло, привозя с собой сумки с самодельной пиротехникой. Сам худой как спичка, он сохранял гильзы от прошлогодних фейерверков и набивал их взрывчаткой от шутих «Пикколо Пит», чтобы те взрывались, как артиллерийский залп, когда этого меньше всего ожидаешь. Дядюшка Кью всегда питал слабость к взрывчатым веществам. Будучи подростком, он, по рассказам, подрывал почтовые ящики петардами на той же самой улице.
Я представляю, как наша собака Типпи, взбудораженная фейерверком, лежит, необычно притихшая, вытянутой черно-белой полосой на земле. Когда садилось солнце, Джейми и моим старшим кузенам разрешали зажечь по одному бенгальскому огню. Они бегали, кружились и выписывали в воздухе свои имена, выжигая яркие мимолетные росчерки в сгущавшейся тьме. Бабушка Лиз, пройдя две сотни шагов по улице от своего дома, садилась с прямой спиной на складной стул, клетчатый плед покрывал ее колени, и пара огромных очков (она называла их «окулярами») протыкала изогнутыми дужками ее короткие, подернутые сединой волосы. Неподалеку садилась сестра мамы, Антуанетта.