Иван Демин бывал в уездном партийном комитете — белом доме в центре города, в кабинете у Сергея Васильевича, крайнем, с окнами на старую биржу, на Волгу, на пароходы. Он видел его всегда занятым, деловым, поглаживающим привычно совершенно лысую, с седой щетиной лишь на висках, голову. Говорил он ему такие слова однажды, оставшись вдвоем в кабинете после совещания сельских работников:
— Твоя задача, Демин, не только отмерить правильно землю для широкого поля, но и правильно пояснить крестьянам об этом широком поле, о том, что оно принесет крестьянину, какую пользу, какое будущее. Задача не из простых, и двумя-тремя словами ее не решить — надо убедить, доказать. Как и чем — это уже твои способности, твое, если так можно сказать, искусство даже.
Видел его Демин не раз выступающим перед крестьянами на сельских сходах, в комитетах бедноты или же на митингах по поводу, скажем, проведения заемной кампании в пользу развития советского воздушного флота. Говорил кратко, резко, иногда с шуткой, иногда даже по-митинговски, стукнув себя в грудь кулаком. Иван знал — это всегда действует на слушателей:
— Скажите мне — готовы ли вы жить по-новому, на коллективном поле, или же рады вроде барсуков в одиночку в темных норах копошиться, без свету, вытягивая жилы сохами и деревянными боронами?
Ну, кому же хотелось вроде барсука под землей? Понятно, и все же пуга́ло это новое. Кто его знает, что там — а по-старому-то посеяли — и жди. Да, это была задача, и неспроста Сергей Васильевич напомнил молодому землемеру о великой ответственности перед крестьянином:
— Убеждать надо с любовью, горячо, от всей души.
Удивлялся на такие слова Демин. А сам-то, Сергей Васильевич, вы сухой человек и говорите сухо, больше резко и требовательно даже. Есть ли у вас любовь к крестьянину, к земле?
Но вот однажды в одном селе довелось вместе пить молоко у крестьянки. Напились, перекуривать стали перед обратной дорогой. И вот тут, глядя на луга, белеющие ромашкой, на опушки березовых рощ, на синь неба, расчувствовался Дружинин. Вспомнил он тот остров между Корсикой и Сардинией и ветры, которые наносило из Сахары, как из русской печи, протопленной березовыми дровами, и которые называются «сирокко». Вспомнил о том, как в девятнадцатом году приехали на остров братья графы Лопухины и стали агитировать русских военнопленных вступать в добровольческую белую армию. Это для того, чтобы взять винтовку и идти в бой против рабочего и крестьянина.
— Да как же так, — улыбаясь, говорил Сергей Васильевич. — А я сам из деревни, отец крестьянином был, и я начинал трудовую жизнь пахарем в помещичьем имении Мурзино. А еще был я большевик. И моя задача была ясна там, вдали от России, от гражданской войны. Задача — не дать братьям Лопухиным увести военнопленных. И они уехали одни, уехали, сказав со злостью, что всем нам жить до скелетов среди этих камней. Немало осталось скелетов на этом острове. Но остальные дождались до двадцать первого года, когда приехал Водовозов, есть такой партийный товарищ, в Москве, кажется, сейчас. Вот он и вывез всех нас, русских военнопленных, на родину. И вот, помню, приехал я в свой уезд, вышел в поле — а лето было, и дорога в пыли, и мужики на подводах все в белом, и бабы в белом, а стога качаются в воздухе, и дух такой от них после Средиземного-то моря... Веришь ли, лег в луговину, зарылся в траву и заплакал. Не плакал, а зарыдал даже, потому что уж больно хорошо пахла земля, эта трава после корсиканской каменной земли...
Вот после того разговора близок и дорог даже стал для него этот человек, и, как был в городе, непременно шел к нему в кабинет с окнами на Волгу и начинал рассказывать, как его встречают в деревнях, да как идет эта землеустроительная подготовка. Слушал, поглаживая голову, подбадривая, взрываясь иногда, негодуя, а то и ругая Демина за какие-то оплошки, а то советовал или же давал наметки о будущей работе, о деревнях.
Про село Хомяково он так говорил:
— Есть еще у нас такие глухие, забытые богом, деревни, вроде Хомякова. Захваченные они при Советской власти чуждым элементом, так я называю такие деревни. Вот и там — есть Советская власть, а дух старый, кулацкий. Потому что два коммуниста там всего, Федор Волосников, председатель сельсовета и он же секретарь партячейки, и неграмотный совершенно, хоть и преданный делу партии, Антон Брюквин. Вот и всё. Тяжела ноша для Волосникова — две должности нести, а что поделаешь. Подошлем в скором времени товарищей из подшефного завода, обещают. А пока надо им помочь, поддержать. Потому что заправляют там, как мне кажется, зажиточные. Держатся они хитро — митингуют за советские реформы, а гнут потихоньку свою линию. Эту линию надо разогнуть, Иван Андреевич. Деревня сейчас перед революцией. Есть в ней комитеты взаимопомощи, есть комитеты бедноты. Все это нужное дело. Но настала пора деревне шагнуть широко вперед, шагнуть в революцию. Вот эта революция и есть коллективный труд. И на пути к этой революции первая ступень, можно сказать, — эта широкополосица, которую ты вводишь в деревнях и селах, в том числе и в Хомякове. Понимаешь?
Не очень-то видел будущее деревни Иван Демин. Но верил. Раз партия говорит, значит, все должно быть ладно и все должно быть на своем месте.
И гонял по деревням Иван, как бы стараясь загладить свою вину за тот день, когда уходил из деревни, не оглядываясь. Он шел по землям, мерял рулеткой, вел разговоры с крестьянами, убеждал, отбивался от яростной ругани кулаков, не раз ждал, что загорится их старенькая изба от «красного петуха», которым не однажды угрожали и открыто и в письмах.
Вот и сегодня. Как это он, Пашка Бухалов, — «в хрюкалку»...
Ничего. Все придет к своему и здесь, в Хомякове. Завтра он повезет приговор в уезд. А с осени, когда снимут хлеб, начнет новое замерение и сведение земель бедняков в один клин. С осени, после покрова или на Михайлов день. Окрепнет и здесь Советская власть, вырастет партячейка...
И еще думал Иван, погоняя лошадь, о своем уже, потаенном, запрятанном на самое донышко неумолчно стучащего сердца. Там, в уезде, надо купить платок для Маруси... Чтобы с цветами, так сказала она, прыснув в кулачок. Маленькая, быстрая, с синими-синими глазами. Робеет перед ней Иван. Лишнего слова боится сказать. Молчит больше, как заедет в соседнюю деревню, остановится на таратайке у окна ее дома, попросит воды... Выпьет, плеснет остатки в пыль, фуражку пониже на лоб и дальше. А вслед тихий смешок... И что она смеется?
Еще толстовку отцу надо купить. Говорят, хорошие зимние толстовки появились в продаже в магазинах. Надо приодеть отца — уж очень он неухожен, поизносился одежкой. Пусть тоже порадуется...
Лошадь догнала человека — то ли странник, то ли сезонный работник. Котомка за спиной, палка в руке, вроде как прихрамывает. Поравнялся с ним. Закрыт подбородок воротником пиджака, поднятым высоко, фуражка с желтым козырьком надвинута низко на брови.
— Подвези, эй, дружок, — попросил он и ухватился рукой за крыло пролетки. Вскинул голову, и теперь под желтым козырьком Иван увидел перед собой рыжеватое лицо, крупные скулы, застывшие напряженно глаза.
Он приподнялся, освобождая место рядом, и тут же ахнул от пронизывающей боли в боку, под сердцем. Повалился грудью на передок пролетки и теперь увидел, как еще один человек появился на дороге: невысокий, длиннорукий. Этот ухватился за ремень. И еще двое вышли из кустов. Напрягая мускулы, Иван дернул вожжи, телом своим натянул их. Лошадь рванулась вперед, откинув в сторону длиннорукого. Загремела пролетка. И не видел уже, дергая из последних сил вожжи, как бегут следом и тот, с рыжим лицом, и низкий. Не видел, как остановились они в клубах пыли, как рыжий сплюнул, а низкий выхватил браунинг. Не услышал раздраженные слова:
— Не шуми! Наведешь милицию. Может, за поворотом они.
Не услышал Иван Демин. Темнота окутала его глаза. Он лег животом на дно пролетки, и эта ножевая рана под сердцем загорелась, как пламя. Он застонал, забился, как тогда, на белопольском фронте под копытами пролетающих над ним коней. Напуганная его хрипом лошадь мчала, вскидывая высоко голову. Так вскачь и внеслась она в деревню, остановилась возле дома, всхрапывая. Вышел отец Ивана с миской зерна для кур, удивился, увидев сына лежащим вверх спиной. Не выпивал сын, не имел привычки. А тут что же — или такой веселый сход получился в Хомякове? Он подошел к пролетке — красное пятно на пиджаке под левым боком заставило его выронить миску, — хлопая крыльями, полетели в разные стороны куры. А он метнулся к сыну, торопливо перевернул его, затряс. Иван открыл глаза, подбородок чуть двинулся, и голос был понижен до шепота:
— Вот, папка, и зарезали меня. Он сказал: «Подвези, дружок».
— Кто сказал, что ты мелешь, Ванюшка? — не услышал своего голоса отец.
— В фуражке, козырек желтый, лицо рыжее...
— Какой козырек, — снова потерянно шептал отец, ощупывая тело сына, тряся его и чувствуя с ужасом, как деревянеет уже оно. Упал, обнимая, и слезы хлынули на морщины лица, сделав его совсем-совсем мальчишеским.
4
На другой день в милицейском тарантасе, окутанном пылью, в деревню влетел начальник Шиндяковской волмилиции Хоромов со старшим милиционером Петей Карамелевым. Петя, совсем молоденький парнишка, в милицейской форме — белой рубахе, подпоясанной кожаным ремнем, в фуражке, с выпуклой эмблемой на тулье, в сапогах, на которые были приспущены хорошо отглаженные брюки, — первым выскочил на дорогу и, заводя лошадь к сельсовету, закричал тонко и грозно:
— Тиха-тиха...