29 декабря того же года Иван неожиданно для всех велел схватить князя Андрея и отдать псарям, которые поволокли «злодея» к тюрьмам и по дороге убили его; изуродованный труп «лежал наг в воротах два часа». Пособники Шуйских были разосланы по городам. Жестокая расправа со всемогущим князем привела бояр в оцепенение. «С этих пор, — говорит летописец, — начали бояре от государя страх иметь и послушание».
Молодой сокол расправил крылья. Хищник вкусил крови, и пища пришлась по вкусу.
Глава 6. ВОСПИТАНИЕ
Палаты Ивана были самым заброшенным углом кремлевского дворца. «Родственники мои не заботились обо мне», — горько жаловался он позднее. И это было еще мягко сказано. Детские годы запомнились ему не одним пренебрежением со стороны взрослых. Он рано испытал нужду, унижение, страх; его оскорбляли на каждом шагу и как ребенка, и как государя. Ничуть не стесняясь его присутствием, у него на глазах бояре грабили его казну, поносили память его родителей, позорили и умерщвляли людей, к которым он был привязан. Ни забыть, ни тем более простить такое Иван не мог. Позже, в своих обличениях боярского своевольства, он всегда начинал с бесчинств, творимых в годы его малолетства. Послушаем его.
«По смерти матери нашей Елены, — писал он Курбскому, — остались мы с братом Георгием круглыми сиротами; подданные наши хотение свое улучили — нашли царство без правителя. Об нас, государях своих, заботиться не стали, начали хлопотать только о приобретении богатства и славы, начали враждовать друг с другом. И сколько зла они наделали! Сколько бояр и воевод, доброхотов отца нашего умертвили! Дворы, села, имения дядей наших взяли себе и водворились в них! Казну матери нашей перенесли в большую казну, причем неистово пихали ее вещи и спицами кололи; иное и себе побрали… Нас с братом Георгием начали воспитывать как иностранцев или как нищих. Какой нужды не натерпелись мы в одежде и в пище: ни в чем нам воли не было, ни в чем не поступали с нами так, как следует поступать с детьми. Одно припомню: бывало, мы играем, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, локтем опершись на постель нашего отца, ногу на нее положив. Что сказать о казне родительской? — все расхитили лукавым умыслом, будто детям боярским на жалованье, а между тем все себе взяли; и детей боярских жаловали не за дело, верстали не по достоинству. Из казны отца нашего и деда наковали себе сосудов золотых и серебряных и написали на них имена своих родителей, как будто бы это было наследственное добро; а всем людям ведомо: при матери нашей у князя Ивана Шуйского шуба была мухояровая, зеленая, на куницах, да и те ветхи. Так если б у них было отцовское богатство, то чем посуду ковать, лучше б шубу переменить».
Прервемся здесь. Чувствуется, что Иван готов продолжать без конца (и он продолжает) — уж больно накипело.
Такое обращение с царским ребенком, наследником, было неслыханным делом на Руси — да, пожалуй, единственным в своем роде. Петр I не вытерпел в детстве и половины того, о чем пишет Иван, а между тем какую ненависть к Милославским и «бородачам» вынес он из Преображенского! Я думаю, что подобное воспитание, а точнее, полное его отсутствие подтверждает высказанную ранее мысль о том, что в глазах бояр Иван был незаконным отпрыском преступной связи Елены с Телепневым-Оболенским. Бояре даже не пытались подчинить его себе, воспитать из него послушную марионетку — на него просто не обращали внимания. Возможно, сохранение его на престоле было результатом компромисса соперничавших боярских группировок или их взаимного ослабления в непрерывных распрях.
Что же должен был чувствовать Иван, видя все это? Ответить нетрудно: одиночество и вынужденная замкнутость рождали потребность в задушевном друге (позже, разочаровавшись в неверных друзьях, он предпочтет дружбе собачью привязанность); оскорбленная гордость взывала к мести — и все это, вместе взятое, не находя выхода и удовлетворения, опаляло его душу самой черной, самой жгучей ненавистью. Добавьте сюда необычайную впечатлительность натуры Ивана, чрезвычайную раздражительность его нервов. Все, однажды виденное и пережитое, запечатлевалось в его душе навсегда. Какое развитое чувство достоинства надо иметь, как глубоко переживать оскорбления, чтобы, «земную жизнь пройдя до половины», уже зрелым тридцатипятилетним человеком задыхаться от ненависти, вспоминая хама боярина, положившего ногу на отцовскую кровать! Иван рано начал мыслить образами, и эта картинка из его детства навсегда осталась для него символом боярского самовольства, наглого и грубого посягательства на его права государя и человека.
Предоставленный самому себе, Иван создал свой особенный мир, в котором царил безраздельно. Страсти, сдерживаемые и подавляемые в мире взрослых, вырывались здесь наружу грозовыми разрядами. Он не умел и не хотел ставить им какие-либо пределы — его слишком часто и сильно ограничивали извне, чтобы он мог находить известное удовлетворение от самоограничения. Его воля долгое время была загнана внутрь его самого, где она металась, как в клетке, царапая и раня душу, поэтому он вполне наслаждался своей властью только тогда, когда она причиняла мучения другим.
Иван был одинок в своих страданиях, но это было одиночество на людях — худшее из одиночеств, которое не позволяет душе сосредоточиться и отыскать в себе самой целительное средство против одолевающих ее страстей. Юного наследника окружала толпа сверстников, молодых людей из знатных семейств — товарищей его забав и развлечений, — толпа почти безымянная, до поры до времени скользящая за Иваном бледной, едва видимой тенью по страницам летописей. Но безликость этой толпы, ее кажущаяся незначительность обманчивы, ибо если она и тень, то тень души самого Ивана, делающаяся все различимее, гуще и чернее по мере того, как душа Грозного, первоначально светозарная и прозрачная, как и у всякого человека, постепенно мутнеет, обугливается и помрачается, пока не становится совершенно непроницаемой для света истины и добра, — и тогда за спиной царя, из сгустившейся за ней адовой тьмы встают зловещие фигуры Вяземского, обоих Басмановых и Малюты.
В этой вот компании и царил Иван в годы своего отрочества, находя в ней и участников своих потех, и аплодирующих зрителей. Забавы его были грубы и жестоки, что, впрочем, неудивительно, ибо любой из нас хорошо знает, к какого рода развлечениям тянет компанию подростков, которая не чувствует над собой сдерживающей руки. Порой он просто дурачился, — приехав однажды в Коломну, сеял гречиху, ходил на ходулях и наряжался в саван; порой играл жизнью и смертью окружавших его людей. «Он любил показывать себя царем, — писал Н.М. Карамзин, — но не в делах мудрого правления, а в наказаниях, в необузданности прихотей; играл, так сказать, милостями и опалами; умножая число любимцев, еще более умножал число отверженных; своевольствовал, чтобы доказать свою независимость, и еще зависел от вельмож…» Потехи ради Иван бросал из окон теремов и с колоколен кошек и собак, скакал со своей бесшабашной свитой по улицам, сшибая с ног зазевавшихся прохожих… Его дяди по матери, Юрий и Михаил Владимировичи Глинские, которые теперь заправляли всеми делами и формально являлись его опекунами, не только благосклонно взирали на эти выходки своего воспитанника, но еще и похваливали его за них, говоря: «О, какой храбрый и мужественный будет этот государь!»
Трехлетнее правление Глинских имело ту положительную сторону, что верховная власть вернула себе — хотя бы внешне — свое значение; Ивана прекратили оскорблять и унижать, особу государя вновь окружили почтением и даже подобострастием. В остальном Глинские показали себя такими же разбойниками, как и Шуйские, оставив по себе в народе плохую память, — «от людей их черным людям насильство и грабежи, они же их от того не унимаху». Вновь один вид правительственной саранчи сменил другой. Правды, о которой говорил умирающий Василий, все не было в русской земле. И что хуже всего, Иван в эти годы не только не учился делу государственного управления и земского строения, но и усваивал особый взгляд любой правящей клики на Россию — не прямой и строгий взгляд хозяина и правителя, гражданина и сына родной земли, пекущегося о ее благоустройстве и процветании, а подозрительный погляд вороватого временщика, видящего в России не свое отечество, а свое владение, отданное ему в безраздельную власть и одновременно постороннее и даже чуждое ему; не лучшую и бессмертную часть себя самого, а собственность, которую хотя и следует приумножать и охранять, но частью которой можно при случае поступиться, чтобы спасти другую часть или обеспечить безопасность себе, любимому. Под влиянием Глинских Иван рассматривал жалобы на дурное управление как личное оскорбление, как посягательство на свои права вотчинника или, наконец, как досадную помеху, отвлекающую его от повседневных забав и развлечений. Так, однажды, когда он выехал на охоту, к нему явились полсотни новгородских пищальников жаловаться на наместников, которые были ставленниками Глинских. Иван не пожелал даже выслушать их и велел своим дворянам гнать жалобщиков в шею. Те набросились на новгородцев, завязалась драка, в которой несколько человек с обеих сторон легло на месте. Правда, затем Иван посетил-таки Новгород и Псков, но, кажется, лишь в отместку. Частная псковская летопись говорит о том, что во время пребывания во Пскове государь все разъезжал («гонял»), как и в Москве, по улицам со своими спутниками, много убытков причинил горожанам, а дел никаких не управил. В Новгороде он ограбил древнюю казну, замурованную в стене храма Святой Софии. Явившись туда ночью, как тать, Иван стал «пытати про казну» ключаря и пономаря и «много мучив их». Однако он ничего не допытался и тогда приказал вскрыть стену «на всходе» (лестнице), «куда восхождаху на церковные полати». Чутье не подвело его — в обнаруженной нише он нашел «велие сокровище» — серебряные слитки, которые были затем перелиты в гривны, полтины, рубли и посланы на возах в Москву — первая его добыча с господина Великого Новгорода!
Инстинкты самосохранения и разрушения развились в нем раньше всего, подавив и заглушив инстинкты сострадания и творчества. Он был поставлен в такие условия, что для того, чтобы возвыситься, он должен был растоптать все вокруг себя. К тому же Глинские, пользуясь его горячим нравом и склонностью к быстрой расправе, «подучали» его на опалы и казни своих противников. В 1545 году Афанасию Бутурлину отрезали язык за «невежливые слова» против Глинских. Всего же за три года до своего венчания на царство Иван казнил восемь человек — больше, чем его отец и дед за все годы их долгого правления! Несколько лет спустя, семнадцатилетним юношей, он каялся перед собором в своих прегрешениях, заявляя, что нельзя ни описать, ни человеческим языком пересказать того, что он в молодости сделал дурного…
О причинах этих казней летописи и официальные документы говорят очень скупо или вовсе молчат. Однако и того, что они сообщают, достаточно, чтобы не согласиться с мнением тех историков, которые считают, что Грозный казнил людей по минутной прихоти или в результате помрачения рассудка. На последнем утверждении я остановлюсь ниже, теперь же замечу, что характер Грозного, без сомнения страстный и вспыльчивый, никогда не знал прихотей, тем более минутных. Прежде чем уничтожить ненавистного ему человека, Иван долго — иногда годами и десятилетиями — вынашивал эту ненависть в себе, давал ей созреть, налиться его желчью и его мыслью, и только потом он позволял себе вкусить от этого спелого плода своей мстительности.
Для примера можно привести казни князя Ивана Кубенского и Федора Воронцова. Первого Курбский называет «мужем зело разумным и тихим», видимо, потому, что Кубенский происходил из роду смоленских и ярославских княжат, к которым принадлежал и сам Курбский. Между тем мы знаем, что этот тихий человек в 1542 году помогал Шуйскому громить Кремль, а два года спустя участвовал в избиении молодого Воронцова и поругании митрополита. В 1545 году он все-таки подвергся опале за свои прошлые бесчинства — за то, что «великому князю не доброхотствовал и многие неправды чинил, и многие мятежи и многих бояр без веления великого князя побили». Однако вскоре, по просьбе митрополита, Кубенский был прощен. На следующий год государь вновь положил на него опалу и опять простил и, наконец, в том же году казнил — «по его неудобству прежнему и за то, что многие мзды взымал в государстве…». Как видим, Кубенский принадлежал к тем людям, чей известный изъян может исправить только могила. В данном случае долготерпению Грозного можно только подивиться…
Сложнее обстоит дело с Федором Воронцовым, который одно время ходил в любимцах у великого князя и которого Иван со слезами отмолил у Шуйских. После казни Андрея Шуйского он вновь занял свое место близ государя. Однако Воронцов метил куда выше, чем просто в государевы любимцы: он требовал, чтобы великий князь никого не приближал к себе без его ведома, «а кого государь пожалует без Федорова ведомства — и Федору досадно». Иначе говоря, его нисколько не вразумила расправа с Шуйскими, и он шаг в шаг повторил их ошибки, попытавшись стеснить волеизъявление Ивана. В то время голову снимали и за менее крамольные проступки.
Нет, Ивановы казни в годы его отрочества не были сплошным беспричинным кровопийством, одним лишь проявлением жестокой и испорченной натуры, как это представлено у Курбского, который в своей «Истории о великом князе Московском» ни разу, нигде не указывает других мотивов поступков Грозного и совершенно умалчивает о какой-либо вине казненных. Между тем несомненно, что все они так или иначе посягали на самодержавную власть Ивана. Характерно, что казни начинаются с 1545 года — то есть с того времени, когда Иван осознал себя самодержавным государем: «Егда ж достигохом лета пятнадцатого возраста нашего, тогда, Богом наставляемы, сами яхомся царство свое строить».
Переход от отрочества к зрелости совершился в Иване внезапно, минуя юность. Но если его уму и характеру это пошло на пользу, то сердцу — нет. И дело не в том, что быстрому развитию его мысли и воли недоставало необходимого балласта в виде жизненного опыта. Наоборот, по части опыта пятнадцати-семнадцатилетний Иван обогнал многих взрослых, но это был опыт выживания в одной клетке с дикими зверями. С детства он наблюдал вокруг себя не политическую борьбу, а узко-личную или семейственную вражду. Интриги и насилия, грабительство и произвол — вот на чем образовались его политические понятия, воспиталась душа. Все лучшее, что было в его разуме и духе, мешалось со страстями и инстинктами озлобленной, всегда готовой огрызнуться твари. Отсутствие родственной души, близкого человека, который бы с любовью и терпением сдерживал порывы его страстной натуры, привело к тому, что Иван в конце концов вообще отверг любые попытки нравственного влияния на свою жизнь. Правда, для этого он должен был пережить еще одно, последнее разочарование…
Глава 7. ВОЦАРЕНИЕ И ЖЕНИТЬБА
Впрочем, говоря об отсутствии в воспитании Ивана нравственного примера и влияния, необходимо сделать одно исключение. При дворе был человек, в котором воплотились лучшие черты образованности и морали того времени, — митрополит Макарий. Современники единодушно признают за его незаурядной личностью поистине всенародный пастырский авторитет. Уже в Новгороде, во времена своего архиепископства, Макарий был необыкновенно популярен — его почитали «учительным» и «святым» человеком. Он обладал даром простого, проникновенного слова и замечательным талантом проповедника, — «беседовал с народом повестьми многими» так доступно и понятно, что все «чудишася, яко от Бога дана ему бысть мудрость в Божественном писании — просто всем разумети». Красноречие и образованность сочетались в нем, что бывает нечасто, с житейским умом и практической сноровкой. С его появлением в Новгороде «бысть людям радость велия не только в Великом Новгороде, но и во Пскове и повсюду: и бысть хлеб дешев, и монастырям легче в податях, и людям заступление велие, и сиротам кормитель бысть». Устраивая мирское и монашеское «общежитие», заботясь о «людях и сиротах», Макарий проявил себя достойным учеником Иосифа Волоцкого и продолжателем лучших традиций «осифлянства».
Уже одного этого было бы достаточно, чтобы признать в нем истинное украшение своего времени. Но в деятельности Макария подвиг пастырский и житейский дополнялся еще и подвигом литературным, что позволяет говорить о нем как о выдающемся представителе гуманистической эпохи, человеке Возрождения, — разумеется, в его русском проявлении. Западное влияние чувствуется прежде всего в энциклопедической направленности интересов Макария. В русской культуре наступило «время собирать камни», время сознательного строительства культуры. Макарий задумал собрать в один сборник все «читомые книги яже в Русской земле обретаются». Это грандиозное предприятие стало главным делом его жизни. Макарий сплотил вокруг себя лучшие культурные силы, привлек к своей работе и дьяков, и священников, и детей боярских — всех, в ком замечал тягу к книжному мудрствованию и любовь к образованию. Собирали старину — притом именно местную, русскую старину. Рост патриотического самосознания неизбежно приводил к замене греческого источника книжности и святости своим, древнерусским, а в последнем, в свою очередь, ясно выделялась новгородская струя, опять же более всего вобравшая в себя западное культурное веяние. Книжное собирание Макария было во многом обобщением и закреплением именно новгородских обычаев и преданий, с их традициями политической, духовной и интеллектуальной свобод — глотком свежего воздуха в затхлой атмосфере московского самодержавия. С другой стороны, избыток патриотического воодушевления, заставлявший русских людей XVI века с презрением относиться к павшей и падшей Византии, привел к тому, что из культурного кругозора Макария и русского книжника вообще выпало все лучшее и самое ценное в византийской традиции — созерцательная мистика и аскетика. В деятельности Макария «осифлянство» торжествует, побеждает бытовой, социальный идеал, а духовное созерцание уже почти не находит места в сознании среднего москвича.
Итогом десятилетних трудов Макария и его кружка стали «Великие Четьи-Минеи» — громадный сборник (более тринадцати с половиной тысяч листов), включающий в себя жития, поучения, выдержки из Ветхого и Нового Завета и святоотеческой литературы. Макарий не только собирал, но также составлял и перерабатывал жития, прилаживал их одно к другому, чтобы получался сводный, собирательный образ благочестия. Этот сборник сразу завоевал невероятную популярность среди русских любителей благочестивого чтения. Но Минеи не остались единственным энциклопедическим предприятием Макария — был еще грандиозный Библейский свод, в котором собственно библейское повествование соединяется с историческими хронографами; причем сотни иллюстраций, украшающие его, несут заметное влияние немецкой книжной гравюры — например, характерный растительный орнамент, показательный для поздней немецкой готики, и даже прямые заимствования с гравюр Дюрера…
Переехав из Новгорода в Москву на митрополию, Макарий с сердечным сокрушением обнаружил здесь не только государственные неурядицы, но и отрока-государя, одичалого и замкнутого, всеми покинутого и всецело предоставленного самому себе. Вероятно, он был первый, кто попытался серьезно восполнить недостатки в образовании и воспитании Ивана. О каком-либо систематическом обучении малолетнего великого князя до приезда Макария нам ничего неизвестно, — если оно и было, то, по всей видимости, ничем не отличалось от традиционного русского обучения, состоящего в более-менее осмысленном затверживании наизусть Часослова и Псалтыри, с бесконечным повторением задов, то есть прежде пройденного. Появление рядом с Иваном Макария, знакомого со всем кругом тогдашнего чтения, не могло не расширить литературные интересы юноши, одаренного от природы умом и любознательностью. Иван с жадностью набросился на книги, читая все без разбора — Библию и церковную историю, русские летописи и византийские хронографы — тогдашние учебники истории… Наверное, от него не укрылись не только редкая начитанность его наставника, но и нравственные его достоинства: далекий от политических интриг и боярских дрязг и склок, спокойный и преданный умственному труду Макарий должен был представляться Ивану как бы человеком из другого мира — более чистого, возвышенного, свободного от грехов и страстей земной юдоли… И хотя нет никаких документальных оснований говорить о прямом воздействии личности Макария на Грозного, нельзя отрицать того уважения со стороны царя, которым долгие годы пользовался ученый митрополит.
Поучения Макария не срослись, однако, с духовной сущностью Ивана, кроме, быть может, тех бесед, если таковые имели место, в которых митрополит мог касаться исключительности религиозно-политического положения московской державы, как наследницы Византии (эти идеи созрели прежде всего в образованной церковной среде), и священного, мистического значения самодержавной власти. Ибо вокруг этих двух вопросов и кружилась неотступно мысль Ивана, завороженная и поглощенная их величием. Сиротство и заброшенность способствовали раннему взрослению Ивана, он должен был научиться разбираться в людях, выработать собственные житейские принципы прежде, чем мог соотнести свое поведение со знанием добра и зла и даже просто осмыслить его с точки зрения культуры и морали. Поэтому он обратился к книжному знанию, то есть к культурному опыту человечества, с уже сложившимся душевным настроем, с заветными мечтаниями, чувствами и мыслями, добытыми и усвоенными отнюдь не в прохладном времяпрепровождении. И вот, читая бесчисленные истории и притчи о царе и царстве, о помазаннике Божием, о нечестивых советниках, о блаженном муже, который не ходит на их совет, и еще о тысяче подобных вещей, Иван понимал эти библейские афоризмы и поучения по-своему, примеривал их к себе, прилагал к своему положению. Они давали ему освященное Божиим именем подтверждение его собственных наблюдений и выводов, вынесенных им из придворных мятежей, позволяли найти нравственное оправдание переполнявшей его ненависти к людям, похитившим у него достоинство человека и государя.
Духовное и историческое чтение сделалось любимейшим занятием Ивана. Книга была для него предметом напряженных размышлений и острых переживаний. Его влекло к ней не бескорыстное и отвлеченное чувство ученого или просто любителя умственных развлечений; в древних текстах Иван искал и находил примеры, поучения, предсказания и пророчества, касающиеся своего времени и себя лично. «Несть власти, аще не от Бога»; «всяка душа властей предержащим да повинуется»; «горе граду, им же градом мнози обладают»… Величественные образы ветхозаветных избранников и помазанников Божиих — Моисея, Саула, Давида, Соломона — завораживали его воображение; всматриваясь в них, как в зеркало, он видел на своем лице отблеск их славы и величия. Иван погружался в образы Библии, как Моисей уходил на гору, чтобы отряхнуть с себя все житейское и в тишине созерцать идеальный мир. С детства создав себе свой идеал государя, Царя Царей, наследника всемирной государственно-религиозной тради- ции — римского цезаризма и греческого православия, он почерпнул в книгах уверенность в том, что прежде было только догадкой: этот государь — он сам.
Однако ему необходимо было связать себя с традицией. Особенность мышления людей XVI века заключалась в том, что любая новая идея признавалась ими только в связи с прошлым. Новшество, чтобы не выглядеть ненужным умствованием или еще хуже — ересью, должно было опереться на авторитет предания. В основе такого взгляда лежала здравая мысль, что ничто не возникает на пустом месте. Принцип наследственности, преемственности пронизывал политическое и религиозное сознание. Такое мышление можно назвать органическим: оно не позволяло прогрессу разрывать «нить времен». С другой стороны, оно не могло обойтись без исторических натяжек и фальсификаций, ибо история мыслилась тогда в религиозных, полумифических или целиком легендарных, вымышленных образах и символах, которые при желании легко было использовать для оправдания собственных интересов и притязаний.
К первой трети XVI века все составные части политическо-религиозной доктрины московского самодержавия были уже сформулированы. Они были вызваны к жизни действительным ходом исторического развития и практическими шагами московских государей. Уже при Иване III новгородцы услышали из уст самого великого князя первую формулировку московского единовластия. Узнав, что московский князь хочет «такого же государства в Новгороде, как в Москве», они поинтересовались, что же это за государство, и получили ответ: «Государство наше таково: вечевому колоколу в Новгороде не быть, а государство все нам держать; волостями, селами нам владеть, как владеем в низовой земле…» Иначе говоря, великий князь отказывался вступать с подданными в какие бы то ни было переговоры. Поглощение Москвой последних удельных княжеств дало право Ивану III именовать себя государем всея Руси, с прибавлением длинного ряда географических эпитетов, обозначавших новые пределы Московского государства: «Государь всея Руси и великий князь Владимирский, и Московский, и Новгородский, и Псковский, и Тверской, и Пермский, и Югорский, и Болгарский, и иных многих земель государь и обладатель»; а после свержения золотоордынского ига он присвоил себе титул царя всея Руси. Однако этот последний титул все еще предназначался для внутреннего, домашнего обихода; в дипломатической сфере он употреблялся лишь в сношениях с незначительными, малозначащими государствами, например с Ливонским орденом. Это объяснялось тем, что титул царя употреблялся тогда не в том политическом значении, к которому привыкли мы, то есть не как обозначение государя с неограниченной внутренней властью, а в узконациональном смысле, отождествляясь с понятием суверенного правителя, свободного от вассальных обязательств по отношению к любому другому иноземному правителю. Иначе говоря, термин «царь» был равнозначен термину «самодержец», который, в свою очередь, являлся буквальным переводом византийского императорского титула «автократор», то есть независимый, суверенный государь. В Древней Руси царями по преимуществу и называли византийских императоров и ханов Золотой Орды — наиболее известных тогда независимых властителей. Поэтому понятно, что Иван III смог принять его, только перестав быть данником хана. Брак с Софьей Палеолог придал царскому титулу историческое оправдание: московский государь теперь мог считать себя наследником власти византийских императоров. Наглядным выражением династического родства и политической преемственности с Византией стал новый герб московских государей — двуглавый орел.
Но одних исторических обоснований нового положения верховной власти казалось мало. Для людей того времени история была, собственно, разновидностью богословия, мирским выражением мистических путей Святого Духа. Требовалось осмыслить происшедшие перемены в богословских терминах и понятиях. Прежний источник власти — отчина и дедина, то есть преемство от отца и деда, нашли недостаточным, не соответствующим достигнутому величию. Иван III желал поставить свою власть на более возвышенное основание, освободить ее от всякого земного источника. С этой целью он начал писаться в правительственных грамотах: «Иоанн, Божиею милостью государь и царь всея Руси». Власть таким образом приобрела полную независимость от людского произвола.
В этом новом качестве Божьего избранника Иван III полагал себя равным любому земному владыке. В 1486 году некий немецкий рыцарь Поппель, путешествовавший по отдаленным краям Восточной Европы, каким-то образом попал в Москву. Столица неведомого католическому Западу славянского государства поразила его не меньше, чем современников Колумба — Новый Свет. Да Московское государство и было для Европы Новым Светом — как в географическом, так и в политическом смысле. Воротясь домой, Поппель поведал германскому императору Фридриху III, что за Польско-Литовской Русью, которая считалась восточной границей славянского мира, есть еще Русь Московская, не зависимая ни от Польши, ни от татар, государь которой будет, пожалуй, посильнее и побогаче короля Польского. Удивленный император выразил желание породниться с таким могущественным властителем и через того же Поппеля попросил у Ивана III руки его дочери для своего племянника, предложив за это московскому государю в виде вознаграждения королевский титул. Иван вежливо отверг сватовство, а по поводу королевского венца заметил императору: «А что ты нам говорил о королевстве, то мы Божиею милостью государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей, а поставление имеем от Бога, как наши прародители, так и мы. Молим Бога, чтобы нам и детям нашим дал до века так быть, как мы теперь государи на своей земле, а поставления как прежде ни от кого не хотели, так и теперь не хотим». Однако столь высокое понимание своих титулов и прав при Иване III еще не было подкреплено соответствующими церковными обрядами — венчания и миропомазания.
Русская философская и юридическая мысль — в том виде, в каком она тогда существовала, — не замедлила откликнуться на потрясающие перемены в национально-государственном положении Московского княжества. Московские книжники осмыслили происшедшие на их глазах события самым глубоким и ответственным образом, увидев в них стрежень вселенского исторического потока. Старец псковского Елеазарова монастыря Филофей, человек сельский, как он называл себя, который еллинских борзостей не текох, риторских астрономий не читал, с мудрыми философами в беседе не бывал, а учился только буквам благодатного закона, то есть книгам Святого Писания, — написал обширное послание к жившему во Пскове дьяку Михаилу Мунехину о звездочетцах — в ответ на вопрос дьяка, как он разумеет приходящие от латынян астрономические гадания, предсказывающие, что в 1524 году последует пременение (светопреставление) всего видимого мира. Разрешая этот вопрос на основе библейских книг Бытия и опровергая кощунства и басни латинских астрономов, Филофей сделал вывод, что пременение в судьбах царств и стран не от звезд приходит, но от Бога. Обратившись затем к современности, он указал на то, что Греческое царство разорилось и не созиждется более, потому что греки предали православную греческую веру латынам (на Флорентийском соборе); что если стены, столпы и палаты самого великого древнего Рима еще не пленены, зато души латынян пленены от дьявола; что вместо Римской и Константинопольской церквей ныне в богоспасаемом граде Москве Православная Церковь едина во всей вселенной паче солнца светится и, наконец, что московский государь теперь во всей поднебесной единый христианам царь и браздодержатель Святых Божиих Престолов святой Вселенской Церкви. «Все христианские царства преидоша в конец и снидошася во едино царство нашего государя, по пророческим книгам, то есть Российское Царство, — писал Филофей. — Два убо Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти… Христианские царства потопишася от неверных, токмо единаго нашего Государя царство, благо- датию Христовою, стоит. Подобает Царствующему держа- ти сие с великим опасением и не уповати на злато и богатство исчезновенное, но уповати на Вседающего Бога».