Обращает на себя внимание и странный факт отсутствия митрополита Макария и вообще духовенства у крестоцеловальной записи. Это наводит на мысль о каком-то интимном, узкосемейном характере событий марта 1553 года.
Так что же в действительности происходило у постели больного царя?
Прежде всего отметим два бесспорных факта: первый — присяга царевичу Дмитрию прошла негладко, с некоторой заминкой; второй — обнаружилось, что часть бояр желает видеть на престоле Владимира Андреевича. Сам князь Старицкий, кажется, готов был защищать свои права при помощи силы. Автор приписок к Царственной книге утверждает, что Владимир Андреевич раздачей денег привлекал на свою сторону боярских детей, то есть создавал собственную армию. Более поздняя крестоцеловальная запись 1554 года подтверждает эти сведения — в ней Владимир Андреевич взял на себя следующее обязательство: «А жити ми на Москве в своем дворе, а держати ми у себя своих людей всяких 108 человек… а опричь ми того, служилых людей своих всех держати в своей вотчине». Иными словами, царь строго ограничил число прислуги своего двоюродного брата и постарался держать его в поле своего зрения — в столице. Как видим, взятые предосторожности точно соответствуют степени опасности.
Вообще о неблаговидном поведении Владимира Андреевича в Царственной книге сказано много, даже слишком много, и тем не менее создается впечатление какой-то недоговоренности, неясности. В самом деле, каковы мотивы его упорного нежелания присягать царевичу Дмитрию? Он вроде бы не прочь возложить Мономахов венец на свою голову, но насколько обоснованны его права на престол? Традиционное объяснение смуты 1553 года состоит в том, что бояре желали возрождения старой удельной традиции, согласно которой престол наследовал брат государя, а не его сын. И поскольку князь Юрий Васильевич был слабоумен, ближайшим наследником считался князь Владимир Андреевич. Однако такое объяснение не очень убедительно. Удельный порядок престолонаследия давно отошел в прошлое, вступление на престол Василия III и Ивана Грозного закрепило иной порядок передачи власти — от отца к сыну. Удельные традиции, конечно, могли быть еще живы в умах бояр, но вряд ли на них можно было серьезно опереться в борьбе за шапку Мономаха.
Серьезность притязаний Владимира Андреевича на престол основывалась, как мне кажется, на «законности» совсем другого рода — его неоспоримой принадлежности к династии Калиты. Иначе говоря, в марте 1553 года очень и очень многие бояре (судя по всему, даже большинство) вдруг снова вспомнили о слухах, ставящих под сомнение законнорожденность Ивана. Власть царствующего «выблядка» от связи князя Оболенского и литвинки Глинской была утверждена официально и освящена авторитетом Церкви — тут поделать было ничего нельзя. Иное дело Дмитрий — без присяги он не обладал никакими правами на престол. И можно представить, как скрежетали зубами бояре, когда их заставляли целовать крест ничтожному младенцу, сыну незаконнорож- деного царя и какой-то Анастасии Захарьиной! Хорош государь! Служить такому — да это же поруха боярской чести! И вот решено было дать бой…
Сам князь Старицкий был, видимо, человек бесхарактерный и действовал по наущению своей матери, княгини Евфросиньи. В Царственной книге неоднократно подчеркивается, что душой заговора была именно она, и все переговоры с Владимиром Андреевичем велись через нее или через ее родственников. Ее активная роль в заговоре отражена и в упомянутой крестоцеловальной записи князя Старицкого 1554 года: «А по грехом, мать моя княгиня Евфросинья учнет мя на которое лихо… наво- дити… и мне матери своей княгини Евфросиньи, в том ни в чем не слушати, а сказати ми те речи сыну твоему (царевичу Ивану. — С. Ц.), который на государстве будет, и матери его (царице Анастасии. — С. Ц.) в правду без хитрости».
В свете сказанного активность княгини Евфросиньи выглядит, по-моему, довольно убедительно с психологической стороны. Женщинам вообще свойственно более ревностно относиться к вопросам законнорожденности. Вероятно, княгиня Евфросинья чувствовала свою правоту именно как женщина, как мать единственного законного представителя Калитиной династии, и именно в этом чувстве, а не в воспоминаниях об удельных традициях вековой давности черпала она силы и энергию в мартовские дни 1553 года.
Кое-какие косвенные подтверждения изложенной версии событий можем обнаружить в деле князя Семена Ростовского. В 1554 году он отправил к польскому королю сначала своего слугу Бакшея, а потом сына Никиту. Ростовский желал получить гарантии того, что в Польше он будет пожалован «великим жалованьем». Однако Никита был схвачен на границе, и измена раскрылась. На допросе князь Ростовский поначалу оправдывался тем, что «хотел бежати от убожества и малоумства, понеже скудо- та у него была разума»; своих сообщников он также назвал «полоумами». Лишь на суде он признался в наличии заговора в пользу Владимира Андреевича; когда же царь выздоровел, показал князь Семен, «мы меж себя почали говорить, чтобы то дело укрыть… а яз со страху с того времени учал мыслить в Литву». Но вот что странно. Иван поручил Посольскому приказу опровергнуть за границей сведения, будто «со князем Семеном хотели ехать прочь многие бояре и дворяне», ибо «к такому дураку добрый кто пристанет? А лишь с ним воровали его племя — такие же дураки». Таким образом ссылка князя Семена на скудоту своего разума получила официальное подтверждение. Но очевидно, что полоумом и дураком называют не того, кто устраивает заговоры, а того, кто верит в слухи и небылицы. А теперь вспомним, о чем, по свидетельству И. Пересветова, толковали в Литве тамошние «философы и дохтуры» про «государя, благоверного царя и великого князя Ивана Васильевича всея Руси»: что «придет от него, государя, охула от всего царства… и будут его, государя, хулити, не ведаючи его царского прирождения…». Похоже, что, называя князя Ростовского дураком, Иван хотел показать, как следует относиться к такого рода слухам.
Интересен и состав заговорщиков: помимо родни княгини Евфросиньи и представителей некоторых видных боярских родов, встречаем имена князей Д.И. Немого-Оболенского и П. Серебряного-Оболенского. Опять Оболенские, эта роковая для Ивана фамилия…
Естественно, что впоследствии Иван всеми силами постарался скрыть истинную подоплеку событий марта 1553 года. Сличение чернового и окончательного текста приписок к Царственной книге показывает, какому тщательному редактированию подвергалось каждое слово. Тем не менее Ивану не удалось избежать ошибок и противоречий, неизбежных при искажении истины. И прежде всего осталось без объяснений главное — мотивировка поведения князя Владимира Андреевича.
Предположение о том, что подлинной пружиной заговора был вопрос о незаконнорожденности Ивана, хорошо объясняет келейность всего происходившего у царской постели. В суть дела были посвящены только самые близкие и доверенные лица. Вопрос был настолько щепетилен, что любое не к месту сказанное слово, малейший оттенок интонации резал Ивана по сердцу. Отсюда и глубокая уязвленность царя мнимым отступничеством Сильвестра и Адашева, вылившаяся в конце концов со стороны Ивана в обвинение своих сподвижников в намерении извести царевича Дмитрия. Подлинная их вина была куда скромнее. Сильвестр, вероятно, просто выступил со словом примирения, которое было истолковано как потакание притязаниям Владимира Андреевича. Адашевы же могли быть недовольны тем, что их не включили в опекунский совет при царевиче Дмитрии, чем, скорее всего, и объясняется выпад Федора Адашева против Захарьиных. Но положение Ивана, видимо, было столь шатким, что малейшее противодействие его воле, чем бы оно ни вызывалось, рассматривалось им как измена. О том, что судьба царской семьи висела на волоске, свидетельствует то, что Иван вынужден был ободрять даже своих шурьев («А вы, Захарьины, чего испугались?»), которые, казалось бы, должны были стоять за Дмитрия до последнего. Безоговорочно опереться Иван мог только на одного человека — на свою супругу. Царь не зря писал о ненависти, вспыхнувшей между ней и его окружением. Своим отказом присягнуть царевичу Дмитрию «избранная рада», конечно, нанесла Анастасии незабываемое, смертельное оскорбление.
События 1553 года действительно стали неким рубежом в отношениях Ивана со своим ближайшим окружением. Доверительность сменилась подозрительностью. И тем не менее внешне все осталось по-прежнему. Почему? Объяснение здесь может быть только одно: Иван был скован страхом.
В этом году произошло еще одно событие, свидетельствующее о том, что между Иваном и «избранной радой» пробежала кошка.
Во время болезни царь дал обет — по выздоровлении отправиться на богомолье в Кирилло-Белозерский монастырь. В мае он собрался в путь вместе с Анастасией и Дмитрием. Адашев и многие советники пробовали помешать этой поездке, представляя ее делом весьма неблагоразумным: государь, говорили они, еще не вполне поправился, дальняя дорога может быть опасна для него самого, а пуще того — для младенца Дмитрия, между тем как важные дела, в особенности мятежи в казанской земле, требуют присутствия Ивана в столице. На самом деле, как можно заключить из показаний Курбского, правительство Адашева опасалось встречи царя с видным осифлянином, бывшим Коломенским епископом Вассианом Топорковым, который усилиями Адашева был сведен с епархии и заточен в Песношский монастырь. Курбский вообще отзывается об осифлянах с нескрываемым презрением и, напротив, при всяком удобном случае воздает хвалу нестяжателям, из чего можно заключить, что «избранная рада» поддерживала последних.
Иван не послушался излишне настойчивых советов и сделал по-своему. Но и «избранная рада» не оставила своих намерений вернуть царя в Москву. В первом же монастыре, куда заехал Иван (это была Троице-Сергиева обитель), он подвергся осуждению за свое благочестивое намерение. Здесь, в Троице, жил Максим Грек, возвращенный из ссылки после смерти Василия III. Царь пожелал побеседовать со знаменитым ученым старцем. Но вся душеспасительная беседа свелась к тому, что Максим стал отговаривать государя от тяжелого и дальнего пути.
— Если ты и дал обещание ехать в Кириллов монастырь, — говорил старец, — то обеты такие с разумом несогласны, и вот почему. Во время казанской осады пало много храбрых воинов христианских, вдовы же их, сироты, матери обесчадевшие в слезах и скорби пребывают. Так гораздо тебе лучше пожаловать их, утешить в беде, собравши в свой царственный город, чем исполнить неразумное обещание. Бог вездесущ, все исполняет и всюду зрит недремлющим оком, также и святые не на одних известных местах молитвам нашим внимают. Если послушаешься меня, то будешь здоров и многолетен с женою и ребенком.
Но Иван (и я вслед за ним) все никак не мог взять в толк, каким образом его поездка на богомолье может помешать ему проявить заботу о вдовах и сиротах павших воинов. Казалось бы, Максиму оставалось только умолкнуть и благословить царя. Но нет — в ход пошли угрозы, причем от имени Бога. Через приближенных к государю лиц — духовника отца Андрея, князя Ивана Мстиславского, Адашева и Курбского — Максим велел сказать Ивану: «Если не послушаешься меня, по Боге тебе советующу, забудешь кровь мучеников, избитых погаными за христианство, презришь слезы вдов и сирот и поедешь с упрямством, то знай, что сын твой умрет по дороге». Еще один образец, какими способами «избранная рада» оказывала давление на волю Ивана!
Иван не испугался пророчеств и отправился дальше. Как и опасались сторонники Адашева, он посетил Песношский монастырь. Вассиан Топорков пользовался особой милостью Василия III, и Иван, по-видимому, желал лично познакомиться с человеком, заслужившим милость его отца. Курбский придает огромное значение их беседе, усматривая в ней начало роковой перемены в характере Ивана. Царь вроде бы хотел услышать совет, как ему лучше править государством.
— Как я должен царствовать, чтобы вельмож своих держать в послушании? — спросил он Вассиана.
Бывший епископ, усердный угодник Василиева самодержавия, прошептал ему на ухо:
— Если хочешь быть самодержцем, не держи при себе советника, который был бы умнее тебя: если так станешь поступать, то будешь тверд на царстве, и все будет в твоих руках.
— И сам отец мой, если был бы жив, не дал бы мне такого полезного совета! — воскликнул царь и поцеловал руку старцу, угадавшему его тайные мысли и желания.
От этого «сатанинского силлогизма», изреченного Вассианом, говорит Курбский, и произошла вся беда, то есть перемена в характере Ивана. Впрочем, так ли на самом деле протекала беседа в келье Песношского монастыря, как ее описывает Курбский, можно усомниться: все-таки Вассиан нашептал свой «сатанинский силлогизм» на ухо царю, а не всезнающему князю. Но сама тенденция перехода Ивана на позиции осифлянства схвачена, кажется, верно. Политические воззрения осифлян как нельзя лучше соответствовали представлениям Ивана о царской власти. Лучшему ученику Иосифа Волоцкого, митрополиту Даниилу, принадлежит учение о страхе как об основе государственного порядка. Впоследствии Грозный проявил себя горячим почитателем этой политической доктрины.
Однако подлинное значение поездки на богомолье, кирилловского езда царя заключалось не во встрече с Вассианом. Неожиданно случилось страшное несчастье. Царская семья путешествовала на речных стругах. Придворный церемониал и в походе выполнялся неукоснительно. В частности, это проявлялось в том, что братья Анастасии неизменно поддерживали под локти няньку, когда она с царевичем Дмитрием на руках всходила на струг. Во время одной остановки на реке Шексне сходни не выдержали тяжести и рухнули в воду. Когда младенца извлекли из реки, он был уже мертв.
Смерть сына, случившаяся после предсказания Максима Грека, должна была поразить Ивана. Предостережение, которому он не придал внимания, оказалось роковым пророчеством! Иван был чрезвычайно впечатлительной и при этом очень религиозной натурой. Легко представить, какое действие произвело на него несчастье. Господь видимым образом наказывал его непослушание и подтверждал правоту адашевской стороны. Если после выздоровления Иван, быть может, и подумывал об удалении от себя всех тех, кто, как казалось ему, предал его в дни болезни, то теперь эти мысли были оставлены. Душа царя еще ниже склонилась под ярмом, которое было уже почти скинуто в марте 1553 года. Никакого политического усиления «избранной рады» не произошло: в 1560 году, в момент падения, Сильвестр и Адашев обладали той же степенью влияния на государственные дела, как и в 1553 году. Следовательно, царь боялся не политической мощи своих «утеснителей». Его страх перед ними имел, так сказать, сакральный характер. Позже, в послании к Курбскому, Иван писал: «Мните мя детскими страшилами устрашити, яко же прежде того с попом Сильвестром и со Алексеем (Адашевым. — С. Ц.) лукавым советом прельстисте мя». Что же это за «детские страшилы», которыми запугали царя? Без сомнения, Иван имеет в виду пожар Москвы 1547 года и смерть Дмитрия — оба несчастья были истолкованы как наказание царю за его грехи и непослушание «мудрым» советникам. Для тридцатипятилетнего человека, каким был Иван в 1565 году, когда писал первое послание к Курбскому, такое истолкование бедствий было «детскими страшилами»; двадцатитрехлетний юноша мучительно переживал свою мнимую вину.
Благодаря стечению обстоятельств, трагической случайности Сильвестр и Адашев вновь завладели душой царя, возобновили свою мелочную опеку над ней. Иван боялся прекословить «святым» мужам, чьими устами, казалось, вещал сам Всевышний. Смерть Дмитрия избавила «избранную раду» от ответа за ее предательское поведение у постели больного царя и обеспечила ей еще несколько лет политического бытия. Однако прозрение Ивана было неизбежно — царь взрослел, и гроздья гнева медленно зрели в его душе.
Глава 7. ЛИВОНИЯ ИЛИ КРЫМ?
Война с Казанью утвердила политическую независимость Московского государства. Вместе с тем она приобщила Москву к главному европейскому, общехристианскому делу XVI столетия — к борьбе против мусульманской агрессии, — приобщила, разумеется, с объективно-исторической точки зрения, ибо даже самый образованный москвич того времени слыхом не слыхивал ни о каких общеевропейских интересах, да и знать о них не хотел: русские люди делали свое, сугубо национальное дело — «боронили» Русь от «бесерменства». Впрочем, и Европа не имела почти никакого представления о том, что в то время, когда она трясется от страха перед турецким вторжением, далеко на востоке христианский государь присоединяет к своей державе мусульманские государства. Обширная Московия, превосходившая по размерам две любые, вместе взятые, европейские страны, оставалась для Европы Terra incognita[11].
Однако долго так продолжаться не могло.
Эпоха великих географических открытий раздвинула границы мира, познакомила европейцев с неведомыми странами и людьми. Вместе с тем она привела к некоторому гeoграфическому конфузу, ибо в своем стремлении открыть новые пути в Индию и Китай Европа неожиданно «открыла» Россию, то есть часть самой себя.
[11] Неизвестная земля (лат.)