— А кроме того, — невозмутимо продолжает Бертин, — они нас ненавидят. Не человек человека, а государство ненавидит государство, система — систему. И, пока победа за нами, они не сложат оружия. Во Франции мы, отходя к линии Гинденбурга, обращали в прах прекрасные города и села, варварски опустошали целые края, взрывали ратуши и замки, отравляли «желтым крестом»[2] колодцы, валили плодовые деревья, разрушали убежища, дороги, мосты, поля, леса; мы прошли по французской земле, как гунны. Я ли не хочу, чтоб наши противники присоединились к требованию мира! Но я сомневаюсь в этом. Если бы спросили людей, сидящих в окопах у них и у нас, этой мерзости был бы положен конец в одну минуту. Но солдаты не имеют голоса ни здесь, ни там. Народы сами впряглись в тяжелый воз. Мало ли чего мне хочется! Не могу же я ставить свои убеждения в зависимость от этого.
Понт и лейтенант раздражены, но сдерживаются. Значит, Бертин полагает, что, до тех пор пока западные державы не получат несколько чувствительных ударов, они не станут сговорчивее?
Бертин разглядывает свою сигару.
— Тринадцать месяцев я провел под Верденом, вы помните.
— Понт, рядовой солдат среди рядовых. Что такое война, вы знаете лучше моего — допускаю, но солдат я знаю лучше вас. Эта война победой не кончится, разве только произойдет что-либо сверхъестественное. Когда меня угнали с Западного фронта, я был убежден, что западные противники не одолеют нас. Они, думал я, могут оттеснить нас, а мы их, но они нас не одолеют и мы не одолеем их. Все фронтовики — превосходные воины. Пока в верхах все это обсудят да рассудят, еще много воды утечет. А кроме того… — протянул он неопределенно.
— Что кроме того?
— Мне не хочется говорить, господин обер-лейтенант. Мысли эти еще так новы для меня, что высказывать их пока не следует. Чем больше я нахожусь здесь, на Востоке, чем больше разбираюсь в происходящем, тем мрачнее кажется мне окружающий нас ландшафт: и лес, и каждое дерево в отдельности.
— Вот именно, — по-рейнландски благодушно рассмеялся Понт. — Вы, по-моему, за деревьями леса не видите. И всегда вы были таким злым вещуном? С такими тяжелыми, бунтарскими мыслями в голове?
— Да вы вообще большевик, Бертин, — поддразнивает его Винфрид.
Писарь Бертин отвечает ему дружелюбным взглядом.
— Значит ли это, что я изменился к лучшему или к худшему? Мне ясно вспоминается одна бензиновая цистерна, которая направлялась однажды утром из Капского лагеря в Ваврильский лес.
Обер-лейтенант Винфрид весело хохочет. Светлый смех, вызванный забавным воспоминанием, на несколько мгновений озаряет тоскливую действительность и словно открывает в ней какой-то просвет.
— Мы друг друга поняли, — в свою очередь улыбаясь, говорит Бертин. — На этой цистерне я получил первый урок, первое представление о том, что солдат должен и чего не должен делать. А также о том, что существует лейтенант, который рыщет, как он выразился, по местности, желая присмотреться к ней, и у которого на мундире белеют петлицы адъютанта, принятые мною за артиллерийские знаки различия. Да, — рассмеялся он вслед за своими собеседниками, — таким желторотым птенцом был я тогда, несмотря на то, что уже почти полтора года носил форму нестроевика и что за это время жизнь преподнесла такие уроки, которые по сей день жгут сердце, и до скончания веков мне не забыть их. Ибо я получил свое воспитание под Верденом.
Обер-лейтенант Винфрид откинулся на спинку дивана. Он смотрит в синеющие за окном сумерки, сумерки ранней зимы, и сквозь них обоняет, видит и осязает кусок прошлого, цвета глины, вязкий, кровавый — Верден.
Понт, который уже в ту пору сидел в канцелярии, говорит:
— Значит, безнадежный скептик, вы хотите убедить нас, что раньше не были таким?
Бертин кивает.
— Я был наивным и доверчивым молодым псом с теплой, мягкой мордой, с гладкой шерстью. В каждом ветре этому щенку чудилось дыхание мира, и он еще не понимал, что такое война, да и о себе самом имел лишь смутное представление. Интеллигент, знаете ли, человек науки, страстно мечтающий посвятить себя служению народу, отмести всю духовную суету, которая до тех пор заполняла жизнь. И мне это удавалось… иногда. А теперь мое существование напоминает мне жизнь корнеплода, о котором я вычитал у Метерлинка, в его «Разуме растений». Слышали вы об этой книге? В ней бельгийский поэт рассказывает — правда ли это, я оставляю на его совести, — что садовник как-то принес ему растение, название которого я не запомнил, подорожник что ли? Видимо, какой-то сорняк, желтого цвета, весьма назойливый, с сильным корнеплодом, вроде как у моркови. Экземпляр этот, пробиваясь в глубь земли, наткнулся на кожаную подметку. Кожа да кожа, куда ни повернись, — корнеплоду не было пути. И вот, утверждает Метерлинк, растение расщепилось на волокна, превратилось в волокнистый корень и проросло через дырочки в подметке, которые образовались и от изношенности, и от шила сапожника, но, прорвавшись, снова срослось в цельный корнеплод, верный закону своей природы.
— С ума сойти! — сказал Винфрид.
Невероятно! — воскликнул Понт.
— Ничего невероятного, — возразил Винфрид, — кто так много изучал явления природы, как я…
— …и я, — вставил Бертин.
— …тот не станет уличать творца «Монны Ванны» в вымысле.
Бертин с благодарностью взглянул на Винфрида и продолжал:
— Так, мало-помалу, пройдя сквозь мою подметку — двадцать два месяца пребывания в 1/X/20 под Верденом — и основательно отоспавшись — а как я спал, вам известно, — я вновь стал интеллигентом.
Понт усмехается. Прошлую весну, всю эту светлую и теплую весну, писаря Бертина всегда можно было найти в Мервинском парке или в городской рощице под елями и соснами, где он спал, как загнанный лось, да так крепко, что мог проспать важнейшие события армейского дня: раздачу обеда, распределение табака, перекличку, даже выдачу жалованья.
— Во мне, — подхватывает нить своего рассказа Бертин, — человек, эта электрическая батарея, которую мы представляем собой, заряжается заново. Не будь благословенной дремы, она немедленно истощилась бы. А люди так часто и так легкомысленно ее убивают — сплошные макбетики. Моя подметка называлась «Действительность войны». А вновь сросшийся корнеплод по-иному чувствует теперь сущность вещей и свою собственную, не то что раньше, когда он находился в состоянии младенческой нерасщепленности, цельности, выражаясь по-образованному.
— Что настоящим и подтверждается, — говорит Винфрид, серьезно взглянув на Бертина.
— А при каких обстоятельствах произошло крещение вашей милости в черных водах пессимизма? С каких пор у вас начинается разлитие желчи, как только вы высовываете нос наружу?
Бертин садится на стул, стоящий у стены посредине, там, где Водриг, старательно отмерив расстояние, поставил его прежде, чем отбыл на родину с его превосходительством. Бертин смотрит в пол и, подперев левой рукой голову, несколько раз машинально кивает.
[2] Название отравляющего газа. — Здесь и далее примечания переводчиков.