— А где твой отец? — спросил я и сел. Мне стало стыдно. Как же это мне никогда не приходило в голову, что и Наумана Игнаца коснулись общественные бедствия, вызванные войной?
— Скажи мне, — говорю я, — откуда у тебя такое имя — Игнац? Ведь Игнац чисто католическое имя, а в Лилле я видел, что ты ходил по воскресеньям вместе с другими протестантами в кирку.
— Ну, конечно же, я лютеранин, — отвечает он мне, весь сияя, — но моя бабушка католической веры, она из Деберна, Котбусского округа, и чт
«Это верно», — подумал я. Последние семестры до войны я проучился в Мюнхене, и имя депутата рейхстага Ауэра было мне хорошо знакомо по газетам. Но не странно ли, что основатель и организатор ордена иезуитов является патроном, покровителем сак раз нашего Наумана? Самый неистовый военный гений из всего испанского монашества, строитель твердыни духовного и светского католицизма, фельдмаршал во Христе — и наш бедный Игнац, это облаченное в солдатский мундир безобиднейшее существо с душой младенца… Я невольно покачал головой, раздумывая над удивительными шутками магнита, именуемого Берлином, притягивающего и распределяющего железные опилки — самых разных людей самого разного происхождения.
— Ну, а где же твой отец? — повторил я свой вопрос.
— Где он, не знаю. Он вышвырнул мою мамашу, когда мне было всего шесть лет. «Слышь, чертовка, — сказал он, — если ты добром не уберешься, ты у меня со всех лестниц полетишь», — и тогда она схватила меня и давай бежать, и оставила все новой, молоденькой девчонке, вовсе не такой красивой, как она сама. Но ей, понимаешь, уже было тридцать пять, рассказывала она мне потом, а новенькой — девятнадцать, а мой отец был красавец, почтальон, настоящий франт в форме почтового чиновника и с черной кожаной сумкой. А моя мамаша сначала служила горничной, потом гладильщицей. Под гладильной доской я и вырос. Прежние товарищи отца иногда приходили к нам, случалось, и на ночь оставались, они научили мою мать обратиться к адвокату насчет алиментов и квартиры. А, когда в четырнадцатом женщинам пришлось стать на место мужчин, заменить мобилизованных, мамины друзья похлопотали за нее в семнадцатом почтовом отделении. Науманша, мол, работу письмоносца наизусть знает. Ее и взяли туда на должность младшего почтальона. И, когда я еще служил упаковщиком у Вертгейма, с нею заключили договор, и зажили мы с ней на славу. Но хорошая жизнь, видно, не про нас писана, — заключил он уныло. — Должно же было так случиться, чтобы мамашу перевели в Тегель! А она, понимаешь, так любила парк с прудом возле нас. В Лихтенберге или Фридрихсфельде не рухнула бы ей на голову железная болванка. Дома я был бы теперь совсем один, но здесь, в роте, мне хорошо, все вы замечательно относитесь ко мне, одно только — как получать сапоги, так мучение. По ноге не подберешь. Что же мне все-таки делать с нашей жиличкой?
— Зайди к писарю Кверфурту, — сказал я ему, — пусть он отстукает тебе на машинке бумажку к твоему домохозяину и даст подписать нашему ротному. А в бумажке пусть напишут, что воинская часть просит сообщить, исправно ли вносит фрау такая-то плату за квартиру погибшей почтальонши Науман. Иной раз одного нашего штемпеля достаточно, чтобы там поджали хвост.
Он попросил меня написать такую бумажку. И, хотя мне хотелось спать и обеденный перерыв кончался, я сел к нашему неоструганному столу и на листочке из своего блокнота набросал черновик. Игнацу я велел поживее разыскать Кверфурта, чтобы тот сделал, что нужно, пока не кончился обеденный перерыв.
Выражение радости в глазах Наумана, его «большое спасибо, камрад», рукопожатие и топот сапог, донесшийся уже снаружи, когда он выбежал из барака, показались мне вполне подходящим завершением «стрижки барана». За добро, сделанное мне одним Науманом, я заплатил добром другому Науману. Я вышел за Игнацем и, так как мне хотелось пить, направился к водопроводному крану, сыгравшему немалую роль в расщеплении моего корнеплода.
А теперь, разрешите мне откланяться. Член военного суда ждет меня в задней комнатке трактира «Кременицкий», где он заказал в некотором роде ритуальный ужин — фаршированную рыбу и булочки с маком. Субботние свечи, вероятно, уже на треть обгорели. Итак, до завтра, если вам еще не надоело меня слушать.
— Ваша история, видно, не столь коротка, как вы нам грозили, — заметил Понт.
— Я и сам удивлен. Быть может, не стоит продолжать?
— Вы, конечно, рады стараться, — смеясь, сказал сидевший за письменным столом Винфрид. — Надо надеяться, что вы еще вернетесь к вашему Игнацу и его мамаше-почтальонше. Слушаешь об этом парне, и весь Берлин встает перед глазами.
Бертин отрицательно покачал головой.
— Нет, вряд ли он еще появится в моих рассказах.
Мог ли он тогда знать, как глубоко он заблуждается?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Удар
Глава первая. Карта
Даже в штабе воюющей армии телеграмма с родины — волнующее событие. Адъютант, обер-лейтенант Винфрид, получил от своего шефа и дяди короткий и категорический приказ:
Молодой человек расхаживает из угла в угол по комнате, выходит в коридор, идет обратно, и все начинается сызнова. Серьезность слухов о мире — кому хочется в них сомневаться! Говорят, что австрийские политики и офицеры находятся уже на пути из Варшавы в Брест-Литовск, где они собираются договориться с начальником штаба его королевского высочества, фигурой импозантной, генералом Клаусом. Если кто-нибудь держит в своих руках все нити, так это именно генерал-майор Клаус: он и физически, и духовно на голову выше всего своего окружения, и поэтому разногласия Клауса с верховным командованием, с его, так сказать, мозгом — генералом Шиффенцаном — все углубляются, что отнюдь не сулит ему повышения в чинах и званиях. Но если Вильгельм Клаус собирается играть в Брест-Литовске или Ковно первую скрипку, то Отто фон Лихову следует при всех условиях продолжать лечение и оставаться там, где он находится. Офицера-фронтовика призыва 1916 года не так легко вывести из равновесия; обер-лейтенант Винфрид посылает за фельдфебелем Понтом.
— Скоро явится наша Шехерезада, и вам все равно нужно быть на месте, Понт.
Обсудив текст ответа, они вдвоем составляют телеграмму в Висбаден, которую унтер-офицер Гройлих передаст по прямому проводу:
— Слава богу, — говорит Понт и исчезает. Не проходит и пятнадцати минут, как он возвращается, но не один, а с писарем Бертином.
Падает снег, и Бертин еще на лестнице снял и отряхнул шинель. Он рад, что господин обер-лейтенант предлагает гостям горячий чай с ромом; это сразу создает такую же уютную обстановку, как вчера. В десять вечера горячий чай пьется с неменьшим удовольствием, чем в десять утра.
— Назад, к Вердену! — восклицает Винфрид, с размаха вытягивает ящик письменного стола и сам вместе со стулом откатывается чуть ли не к стене. — Сюда, солдаты! — командует он, точно на учебном плацу. Затем роется в фотографиях, на которых сняты убитые французы и группы пленных под конвоем немецких ополченцев, идущих с примкнутыми штыками. Наконец находит то, что искал: карты того времени, когда дивизия под командованием фон Лихова занимала высоты на Маасе. Отодвинув подальше оба тома «Войны и мира», Винфрид расправляет на столе карты.
— Дамвиллер, — объявляет он и стучит кончиком карандаша по карте.
Бертин и Понт вплотную подходят к нему. Три солдатских головы, разные по цвету волос и по форме, склоняются над бумагой, заштрихованной серыми линиями. Все трое долго молчат, Бертин учащенно дышит.
— Тринадцать месяцев, — шепчет он. Впервые расстилается перед ним на равнодушном листе бумаги земля, которая до сих пор была воспоминанием, частью прожитой жизни. Винфрид, не выпуская из рук карандаша, минуту что-то ищет. Но вот нашел.
— Сиври, — произносит он, — Консавуа. — Он продолжает водить карандашом. — Отсюда вы пошли на Этре, правильно. А теперь с юга и запада двинулись на фронт. Вот Муарей; здесь. В этом уголке, где проходит дорога на Флаба, к северо-западу от Азана вы побушевали!