“Как недостаточно? — возмутились в Госкино, куда немедленно была отбита телеграмма с заявкой на огромные отражатели. — У вас там в Одессе ни облачка на небе. Остальные съёмочные группы шпарят по четырнадцать часов ежедневно, и без малейшего каприза”.
Debrie хотела бы работать и больше, хоть круглосуточно. А вот шпарить — не хотела. И ассистентам пришлось попотеть, объезжая все дворцы Одессы (ныне дома культуры и музеи) в поисках самых больших зеркал. Нашли-таки — гигантские, метр на полтора. Их сколупнули со стены бывшего бального зала и привезли оператору — какие были, в пышных бронзовых рамах. Доставать из обрамления побоялись — не треснут ли? — использовали так. Два, а то и три зеркальщика держали на съёмках каждый многопудовый предмет — и солнечные лучи послушно падали куда велел Тиссэ, а вернее, идеальная композиция кадра. Умноженное отражателями одесское солнце озаряло лица актёров — и камера любовалась этими сияющими лицами.
Свет камера любила больше всего на земле. А значит, любил и Тиссэ. В сущности, вся работа оператора сводилась к охоте за светом: заливным, рассеянным, проникающим, за отдельными лучами, за скульптурным пучком или прожекторным. Как много света было в мире! И как трудно порой его поймать, запечатлеть. Но Тиссэ знал: свет есть, даже в самой тёмной комнате. Надо только уметь его увидеть. И чуть-чуть помочь: подставить зеркальце, найти верный угол отражения. Или попросту дождаться, пока солнце поднимется выше. Солнце всегда поднимается — для тех, кто умеет ждать.
Солнце поднялось над Икскюлем, усеянным жертвами газового смерча, — это в шестнадцатом году. Поднялось над Ярославлем, улицы которого превратились в окрошку из руин домов и белоармейских трупов, — это уже в восемнадцатом. И над Свияжском, усыпанным трупами солдат Красной армии, — в том же году. И над Казанью, устланной лежачими от голода… Всё это Тиссэ видел своими глазами и снимал. И твёрдо знал: солнце поднимается всегда. Даже если кажется, что после случившегося ужаса оно должно упасть на землю, — всё равно поднимается.
А его, Тиса, задача — ловить свет и передавать зрителю. Пусть этого света мало, просто играет блик на камне или бегут искры по рябеющей воде — всё равно ловить и передавать. В малом свете часто большая красота. И большое умение. Любой начинающий снимет ясный день, а ты попробуй — туман. Поймай растворённое в дыму и паре — скрытое от остальных. Отдели неуловимый свет от темноты — и предъяви. Так думал Тиссэ, стоя утром на берегу Одесского залива и глядя на укрывающую волны плотную дымку. Рядом стоял Эйзенштейн и, прихлёбывая из стакана вишнёвое варенье, сплёвывал в ту дымку косточки.
Был редкий день, когда с моря натянуло хмари — она окутала не только небо, но и всю поверхность воды. Пришвартованные у причалов суда едва выглядывали из “молока”, а корабли на рейде и вовсе пропали из виду. Съёмочная группа отсыпалась в гостинице — погода отменила все планы. Не спалось только оператору с режиссёром.
— Будем работать туман, — предложил Тис.
— Валяйте, — согласился Эйзен. — Всё одно пропал день. А плёнки у нас — вагон, хватит на любую блажь.
Наняли лодочника. Когда ялик заскользил по воде, бортами цепляя ошмётки пара, Тис обмотал шёлковым шарфом объектив камеры и приступил к ловле.
Поймал, как набухало светом восходное небо, лежащее низко, едва не на мачтах кораблей. И как брезжило сквозь него светило и казалось огромным и близким. Как мерцали — золотыми нитями по пышной вате — его лучи, где взрезая облака, а где утопая в них. Как сверкала остро по волнам солнечная дорога — много ярче самого солнца.
Зыбкая красота, что испарится вместе с туманом.
Одинокая чайка, паря, растворялась в белых клубах и через мгновение снова делалась видна. Суда лениво качали бушпритами — в такт появлению и исчезновению птицы. А колышущая корабли вода становилась то вязкой ртутью, то опять водой…
— Кровушки свежей не хотите испить? — Эйзен протянул недоеденный стакан с вареньем.
(На днях искали жидкость для изображения крови в кадре — пробовали разные виды варенья и остановились на вишнёвом: оно давало самые художественные потёки. С учётом кровожадных планов режиссёра сделали запас в несколько вёдер, и Эйзен, справедливо рассудив, что запас этот легко восполним, тотчас принялся его истреблять.)
Тиссэ только отмахнулся, увлечённый работой, и Эйзен со вздохом продолжил поглощать ягоды. Косточки сперва просто сбрасывал за борт, затем принялся выстреливать из губ, стараясь попасть как можно дальше. Он откровенно скучал.
— Чудная у нас с вами профессия, — не выдержал наконец. — Кино превращает обыкновенное вишнёвое варенье в настоящую кровь. Как Христос оборачивал кровь вином. Ещё неизвестно, что полезней для человечства.
— Не так говорите, — внезапно живо отозвался оператор. — Кино разрешает лить варенье вместо крови, вот в чём его прелесть. А возможно, даже предназначение.
— Да вы философ, Тис! По-вашему, генералам следовало бы перелицеваться в кинематографисты? — Эйзен обрадовался диалогу и спешно отложил десерт, ополоснул измазанные сладким губы. — Если генералы перестанут воевать, нам с вами нечего будет снимать. В мире без войны и без насилия искусство не требуется. И очень скоро исчезнет. Искусство — это отражение в зеркале: то же насилие, только наоборот.
Тиссэ долго молчал, полируя запотевшую линзу. Наконец выдал:
— Нет.
— Тогда что?
— Не умею сказать.
Пикировка не складывалась. Один из оппонентов был то ли скуп на слова, то ли чересчур погружён в работу.
— Зато я умею. — Эйзен так старался вовлечь товарища в дискуссию, что от возбуждения снова принялся отхлёбывать из стакана. — Хотите, накидаю вам дюжину вариантов? Выбирайте. Искусство — это уздечка, намордник, наброшенный на рыло питекантропа, чтобы меньше кусался и вообще не жрал себе подобных.
Рассуждать, жуя в паузах между словами и сплёвывая косточки, было непросто, но говорящий справлялся.
— Не нравится? Извольте другую версию. Искусство — это бубен, заставляющий общество плясать более-менее синхронно — в том направлении, куда требуется верховному шаману. Или великому князю, или церкви, или государству, наконец, — иными словами, заказчику музыки.
Высокий голос оратора звучал в тумане громко и одиноко. Даже сидящие на бакене чайки не отвечали — смотрели равнодушно на проплывающую мимо лодку, ленясь улететь.
— Нет? Возможно, вас устроит более лирическая альтернатива. Искусство — это отвар белладонны, дурман, чтобы не сойти с ума от скверности мира. Опять не нравится? Как вы привередливы, однако. Но не более, чем я изобретателен. Попробую с другой стороны. Искусство — это навоз, которым удобряется…
— Солнце появилось, — оборвал оператор. — Давайте работать.
Режиссёр умиротворяюще поднял руки, перепачканные ягодой: умолкаю, не смею мешать… И какое-то время в лодке раздавался только стрёкот камеры — она снова ловила ускользающие мгновения.