Никак нельзя утверждать, что Гражданская война или более современные темы не вызывали интереса у публики (к примеру, «Хлеб» А. Толстого или «Фронт» Корнейчука были очень популярны), однако событиям дореволюционной истории отдавалось явное предпочтение. Возможно, в легендах о далеком прошлом было больше «эпичности» и определенности. Победы, одержанные под Полтавой или на Куликовом поле, выглядели более убедительно, их нельзя было опровергнуть или перетолковать, в отличие от сражений, о которых сообщалось в «Правде» и «Красной звезде». Как бы то ни было, но спрос на литературу, изображавшую эпизоды русской истории — от периода воинской славы русского двора в XIX веке до феодальной раздробленности в средневековой Московии, — не ослабевал. На восторженный отзыв метростроевца А. Потемкина о мемуарах генерал-майора А. А. Игнатьева и «Севастопольской страде» Сергеева-Ценского откликался авиаконструктор А. Яковлев, отдававший предпочтение «Батыю», «Дмитрию Донскому» и «Петру Первому». Особенно интересно впечатление, произведенное на военного инженера А. Жуковского пьесой Алексея Толстого об Иване Грозном, написанной в 1944 году: «Не помню произведения, которое так захватило бы меня, как пьеса Толстого. Представление о Грозном, сложившееся в далеком детстве, было совершенно перевернуто. Да это совсем другой человек! Государственный деятель, новатор. Образ Грозного встает величественным, поражает прозорливость его недюжинного ума. Алексей Толстой раскрыл для меня как бы новые страницы истории моей Родины»[661].
Художественная и биографическая литература были не единственным успокоительным и вдохновляющим средством воздействия культуры на массы. Всеволод Вишневский пишет о впечатлении, полученном им от исполнения оперы Чайковского «Евгений Онегин» в одном из ленинградских клубов в ноябре 1941 года. Сначала его раздражала теснота в зале, но он быстро забыл о мелких неудобствах, почувствовав, как «с первых тактов весь кошмар войны уходит в сторону, все растворяется в чистой гармоничной музыке». Хотя опера не содержала прямой пропаганды патриотических чувств, она являлась, с точки зрения Вишневского, «воплощением русской культуры, которая празднует победу» в то время, когда советские войска терпят поражение за поражением на полях сражений[662]. Аналогичные чувства выражает И. Д. Зеленская, рассказывая о том, как на собрании 7 ноября 1941 года люди пели арии из «Бориса Годунова». Явно не видя ничего странного в подобном способе празднования двадцать пятой годовщины большевистской революции, Зеленская замечает, что «раньше никто из массы не стал бы читать из “Бориса Годунова”»[663].
Всеобщий интерес к истории во время войны вылился в конце концов во всенародную дискуссию на тему национальной идентичности. Подобно упоминавшемуся выше Сафонову, люди горячо обсуждали вопрос, что значит быть русским, используя в качестве аргументов символы и образы, популяризировавшиеся с 1937 года. Примером может служит диспут на тему «В чем наша русская сила», состоявшийся на одном из ленинградских заводов в апреле 1942 года. Выбор темы, вероятно, был обусловлен тем, что рабочим блокадного города удалось пережить тяжелейшую зиму 1941–1942 годов, и это настолько воодушевило их и вызвало такие горячие дебаты о «русском характере», что один из участников, Георгий Кулагин, подробно записал их в своем дневнике:
Доводы Кулагина показывают, что он хорошо усвоил сталинской взгляд на историю, согласно которому сильные личности боролись с трудностями и иноземными захватчиками. Русские в его представлении — героический народ, одаренный, надежный и выносливый. В определенном смысле, послевоенный сталинский панегирик русским людям и их «ясному уму, стойкому характеру и терпению» был лишь переложением идей, бродивших в советском обществе с конца 1930-х годов.
Отнюдь не только взрослые задумывались о «русском сообществе». Самые разные источники свидетельствуют о том, что и школьникам были свойственны те же представления и убеждения. Школьница Валентина Бархатова, размышляя в своем дневнике весной 1942 года о трудном положении на фронте, приходит к заключению: «Нет, не победить такого народа, не победить такой страны, в которой родились и сформировались такие люди, как Суворов, Кутузов, Пушкин, Чернышевский, Амангельды, Ленин»[666]. В далеком Иркутске семиклассник Володя Фельдман пишет в школьном сочинении: «Пусть знают и помнят фашисты слова Александра Невского — “Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет”»[667]. Дети, похоже, не меньше взрослых верили в мифы, циркулировавшие в советском обществе после 1937 года.
Но, возможно, самое лучшее представление о том, как воспринимали в то время русские дети окружающую действительность, дает уникальное собрание школьных сочинений, написанных в Калуге в начале 1942 года, сразу после кратковременной оккупации города немецкими войсками. Эти сочинения, в частности, демонстрируют, какую большую роль играла историческая символика в формировании взглядов школьников на происходящие события. Один из них, рассказывая о том, как красноармейцы перед отступлением из города уничтожали боеприпасы и военные склады, сравнил это с пожаром Москвы 1812 года[668]. Другой школьник, Михаил Данилов, был возмущен тем, что немцы, заняв город, сгоняли жителей в рабочие бригады: «Русский народ не рожден для того, чтобы работать на захватчиков, на немецких оккупантов, он рожден для работы для своей Отчизны»[669]. Два ученика назвали период оккупации «фашистским игом», позаимствовав термин из времен татаро-монгольского нашествия[670]. Николай Блохин очень рассудительно заметил, что если бы кто-нибудь сумел передать на письме всю ярость местных жителей и всю их ненависть к оккупантам, «то получился бы роман, поистине отражающий национальную гордость русского человека»[671].
Не менее показательным, чем реакция школьников на оккупацию в целом, является то, какие именно моменты им запомнились. Анатолий Лантьев, к примеру, пишет, как «немцы принялись уничтожать памятники русской культуры: были безжалостно, хладнокровно уничтожены скульптуры Ленина, Сталина, Маркса, Энгельса; они рвали портреты наших вождей, били бюсты великих русских писателей»[672]. Его одноклассник Юрий Зотов добавляет, что «немцы жгли и ломали вещи и книги. Увидев бюст Пушкина, солдат схватил и разбил его. Это варварское действие поразило меня еще больше, чем убийство собаки»[673]. Рассказы о разграблении музеев и библиотек встречаются снова и снова в детских повествованиях о немецко-фашистском нашествии[674]. Особое негодование русских вызвал учиненный оккупантами разгром дома-музея Циолковского в Калуге и имения Толстого Ясная Поляна[675].
Таким образом, школьники воспринимали текущую войну, исходя из представлений о русской истории и «национальной гордости». Преступления фашистов сравнивались обычно с вторжением Наполеона и татаро-монгольским игом, а не с более недавними сражениями с Белой армией Деникина в 1919 году или польскими легионами в 1920-м. Разграбление и осквернение русских дореволюционных памятников вызывало такую же бурную реакцию, как и уничтожение железобетонных монументов Сталина. Иначе говоря, советский патриотизм опирался скорее на чувство русской национальной гордости, нежели на убежденность в высоком предназначении рабоче-крестьянского государства или даже самой революции 1917 года.
Приведенный выше обзор общественного мнения показывает, до какой степени рядовые советские люди усвоили в 1941–1945 годы язык и символику национал-большевизма. Некоторые из них откликались даже на изменения в идеологии, начавшиеся со второй половины 1930-х годов. Иноземцев писал в 1944 году на фронте во время затишья между боями: «С какой радостью отмечаешь сейчас, как изменяются на наших глазах понятия о родине, отечестве, патриотизме. Ведь все эти слова получили право голоса и засверкали своими действительно замечательными красками на протяжении нескольких последних лет». Он продолжает, пытаясь своими словами обобщить произошедшие после 1937 года идеологические сдвиги:
Подобные заявления практически не оставляют сомнений, что всеобщий подъем патриотических чувств, наблюдавшийся в военное время и поддерживаемый официальной пропагандой, также способствовал формированию национального самосознания у русского населения. Если в середине 1930-х годов русская национальная идентичность была выдвинута как лозунг, отодвигавший все остальные национальности на второй план, и не обсуждалась в массах, то относительно 1945 года можно с достаточной уверенностью утверждать, что ситуация изменилась. Дискуссия по вопросу о том, что значит быть русским, развернутая средствами сталинской массовой культуры во второй половине десятилетия, сделала возможным обсуждение темы русского национального самосознания даже среди самых малообразованных слоев развивающегося общества.
Этому зарождающемуся самосознанию, являвшемуся скорее продуктом исторических условий, нежели целенаправленной политики партии, был дан дополнительный толчок популистской кампанией, призванной поддержать государственное строительство и мобилизовать население. Эффективность этой национал-большевистской деятельности обеспечивалась единством пропагандистской политики государства, позволившим систематизировать арсенал руссоцентристской иконографии, мифов и легенд и сделать его внутренне целостным. Наступление национал-большевизма по всему фронту, от школьных классов до кинотеатров, придавало ему поистине всеобъемлющий характер. Как пишут Б. Андерсон и Э. Геллнер, именно такое мощное сочетание средств печати, народного образования и массовой культуры способен послужить основой формирования группового самосознания.
Однако следует различать создание и распространение идеологических новинок и их восприятие массами. Подбор определенной аудитории и свойственная ей тенденция улавливать лишь отдельные ключевые понятия, при этом упрощая и переиначивая их; могут привести к существенному искажению пропагандистского замысла в массовом сознании. Что касается официальной национал-большевистской пропаганды во время войны, то ее ярко выраженный руссоцентристский характер иногда расценивался русским населением как поддержка шовинизма по отношению к другим народам. Примером может служить еще один отрывок из цитировавшегося выше дневника Иноземцева:
Агрессивный руссоцентризм Иноземцева, отмахивающийся с пренебрежением от таких традиционных советских фетишей, как интернационализм и «братство народов», граничит порой с полновесным национализмом. Что породило этот взрыв воинственного шовинизма?
Рассматривая вопрос с практической точки зрения, следует отметить, что официальная пропаганда в 1941–1945 годы, превознося заслуги русского народа в борьбе с врагом, очень неохотно признавала вклад, сделанный евреями, узбеками, азербайджанцами, таджиками и другими народами и национальными меньшинствами. Пресса уделяла основное внимание героизму русских людей и историческим аллегориям, а партийная номенклатура поощряла этот избирательный подход, называя русских основной силой ведущейся войны[678]. Под влиянием этой национал-большевистской пропаганды русские со временем уверовали в то, что они вынесли на своих плечах весь тяжкий груз военных невзгод, и это стало в конце концов источником не только национальной гордости, но и обиды на другие народы[679]. В основе убеждения, что остальные народы СССР не так заинтересованы в победе, как русские, лежало довольно распространенное в годы войны шовинистическое настроение. Сообщения о трусости и дезертирстве воинов нерусских национальностей появлялись в официальных документах и рассказах очевидцев с подозрительной частотой[680]. Авторы дневников, подобные Иноземцеву, который в начале войны с энтузиазмом писал о многонациональном составе своего подразделения, спустя несколько месяцев стали все чаще отзываться о представителях других национальностей в уничижительном тоне[681]. Подобное презрительное отношение к национальным меньшинствам наблюдалось и в тылу, даже среди образованных людей[682]. Удивительно по своей откровенности интервью, данное в 1944 году Героем Советского Союза А. И. Павловым, в котором он описывает обстановку в западных областях страны после освобождения их советскими войсками. Павлов говорит, что в целом восстановление народно хозяйства идет в соответствии с планом, но
В словах Павлова сказывается влияние пропаганды тех лет, утверждавшей, что только на русских можно положиться, только они преданы советским идеалам. Местные жители автоматически попадали в разряд «националистов» и «ненадежных». Недоверие и подозрительность Павлова даже по отношению к «братским славянским народам» — украинцам, полякам — демонстрирует, каким непредсказуемым образом присущий национал-большевизму руссоцентризм порождал русскую шовинистическую субкультуру в советском обществе[683].
Одним из компонентов процветавшего в то время русского шовинизма был антисемитизм, выражавшийся в шутках и анекдотах на «еврейскую тему». Нижеследующие примеры взяты из дневника А. Н. Болдырева:
Выраженное в этих анекдотах мнение, что евреи пренебрегают своим долгом перед отечеством и не хотят сражаться на фронте, было, по всей вероятности, широко распространено[685] и порождало вспышки антисемитизма. Докладные записки сотрудников НКВД и прокуратуры в 1942–1943 годы свидетельствуют о резком возрастании антисемитского «хулиганства» от Ленинграда до Ташкента[686]. О том же говорит письмо, посланное в газету «Красная звезда» А. Н. Степановым: «Об антисемитизме. Демобилизованные из армии раненые являются главными его распространителями. Они открыто говорят, что евреи уклоняются от войны, сидят по тылам на тепленьких местечках, и ведут настоящую погромную агитацию. Я был свидетелем, как евреев выгоняли из очередей, избивали, даже женщин, те же безногие калеки». В заключение Степанов высказывает точку зрения, что подобные настроения возникают из-за того, что пресса недостаточно полно освещает мужество и доблесть воинов-евреев на фронте. Он считает, что эти сообщения способствовали бы смягчению антисемитизма: «Было бы очень неплохо поместить в газете несколько статей о евреях-героях Советского Союза, боевых командирах, генералах. Это внесло бы освежающую струю во многие головы»[687].
Степанов был, вероятно, прав, полагая, что агрессивный руссоцентризм прессы в военное время подвигался за счет замалчивания вклада, внесенного в борьбу с врагом советскими евреями. Как уже говорилось в конце предыдущей главы, роль украинцев тоже иногда преуменьшалась. В результате шовинизм по отношению к еврейскому, украинскому и другим нерусским национальностям с 1941 по 1945 год возрастал, особенно к концу войны, поскольку партийное руководство ограничивало пропаганду их истории и культуры.
Необходимо отметить, однако, что партийные руководители не поддерживали в те годы открытые антисемитские выступления иди пренебрежительные высказывания в адрес других народов. Официальные сообщения Информбюро не разжигали межнациональной розни. Однако напряжение между нациями проистекало естественным образом из позиции официальных кругов, искавших опору исключительно в русской истории и мифологии. Как говорил Щербаков Эренбургу, партийная пропаганда целенаправленно ориентировалась на «настроения русского народа»[688]. Если заслуги других народов перед советской страной замалчивались или принижались, то это происходило не путем их очернения, а за счет преимущественной пропаганды русской культуры. Широкие слои населения этого, как правило, не понимали, полагая, что отсутствие сообщений о подвигах представителей других национальностей свидетельствует об их недостаточном советском патриотизме. А соответствующие читательские отклики, в свою очередь, убеждали некоторых партийных работников, даже самых высокопоставленных, в том, что так и есть на самом деле[689].
В целом, трудно определить точно, в какой степени национал-большевизм военных лет способствовал росту шовинистических настроений среди русского населения. С большей долей уверенности можно утверждать, что пропаганда руссоцентристского патриотизма сыграла большую роль в формировании русского национального самосознания. Впервые столкнувшись лицом к лицу со сплоченными рядами национальных героев и наслушавшись речей о своей главенствующей роли в культуре, большинство русских в начале 1940-х годов усвоило идею национального единства, что до 1937 года было доступно немногим. Как развивалось это зарождающееся национальное самосознание в последующие годы, когда тяготы войны остались позади, будет рассмотрено в заключительной части книги.
ЧАСТЬ III
1945–1953
Глава 11
Идеология в годы «ждановщины» и расцвета сталинизма
Некоторые историки в последние годы придерживаются мнения, что Великая Отечественная война стала фундаментальным мифом! определявшим развитие советского общества в послевоенный период. Победа над Германией способствовала укреплению культа личности Сталина и внушила большевикам недостижимую доселе неколебимую уверенность в легитимности их власти. Это был подлинный советский эпос, способный преобразить самую суть революции[690]. Другие утверждают, что столпы советской послевоенной идеологии хотели восстановить довоенную политическую машину, бесперебойно пропагандировавшую классические коммунистические ценности вроде советского патриотизма, трудолюбия, верности делу партии и заветам Маркса-Ленина, выбросив за борт напор руссоцентризма, а также влияние религии и буржуазного Запада, допускавшееся в 1941–1943 годы[691]. Не вызывает сомнений, что партия, доказав свою жизнестойкость в годы войны, больше не испытывала необходимости опираться исключительно на популистскую идею национал-большевизма или ностальгические воспоминания о ней. Массовая советская культура вплоть до 1991 года вновь и вновь возвращалась к опыту войны, задним числом оправдывая с его помощью все деяния большевиков, от головокружительной индустриализации 1930-х годов до «ежовщины». Но можно ли сказать, что советская послевоенная идеология полностью отказалась от методов прошлого?
Чтобы ответить на этот вопрос, надо прежде всего изучить предпринимавшиеся советским руководством в послевоенные годы попытки разобраться во всех идеологических течениях, наблюдавшихся во время войны. Хотя сталинский послевоенный тост в честь русского народа недвусмысленно определил руссоцентристскии характер отношения власти к прошедшей войне, в нем не уточнялось, какую именно роль должен играть этот «миф о войне» в советской идеологии во второй половине 1940-х годов. Вытеснит ли он свойственное национал-большевизму в предвоенные и военные годы повышенное внимание к русской истории или же недавнее прошлое будут сочетаться друг с другом? Сохранится ли прагматичная патриотическая пропаганда военного времени в том же жестком виде или будет смягчена добавлением возрожденных и обновленных лозунгов марксистского интернационализма, партийности и дружбы народов? Забудется ли скандал, связанный с изданием «Истории Казахской ССР», или же его роковые последствия будут затруднять идеологическую работу в союзных республиках? И как будет выглядеть советская идеология в целом после того, как тяготы войны остались позади?
Вообще говоря, советская идеология второй половины 1940-х годов не стала рвать связь с национал-большевизмом довоенных и военных времен. Судя по всему, свою основную задачу в этот период идеологи видели в том, чтобы совместить свойственный предыдущему десятилетию интерес к дореволюционной российской истории с принципиально иным, «советским» характером последней войны. Проанализировать идеологию периода развитого сталинизма обычными способами довольно трудно в связи с непоследовательностью партийных лозунгов и выступлений в это время, поэтому мы постараемся разобраться в ней, основываясь на том, что говорилось в ходе историографических дебатов, состоявшихся в 1945–1953 годы.
Возможно, легче всего пробиться сквозь идеологические дебри послевоенного сталинизма, если выбрать в качестве отправного пункта знаменательную речь Г. Ф. Александрова, произнесенную им в августе 1945 года на тему состояния общественных наук в СССР. Отметив успехи, достигнутые во время войны официальной исторической наукой в деле мобилизации населения, глава Агитпропа указал вместе с тем на недостатки, которые надлежало исправить. Прежде всего, история Советского Союза представала недостаточно прямолинейной. Похвалив работу, проделанную в годы войны республиками по изучению своей истории, он напомнил о недоразумениях, возникших в то же время в связи с попытками Казахстана, Татарстана и Башкирии опубликовать историю своего военного прошлого. Впредь не следует уделять слишком большого внимания волнениям национальных меньшинств и восстаниям против русской колонизации их, сказал Александров, поскольку «история народов России есть история преодоления этой вражды и постепенного их сплочения вокруг русского народа». Не стоит также слишком подробно описывать местные события, не имеющие большого значения для истории всей страны в целом. Александров сформулировал довольно замысловатый тезис, что «история отдельного народа может быть правильно разработана и понята только в связи с историей других народов и в первую очередь с историей русского народа». Призвав рассматривать историю как «единый органичный процесс», Александров лишний раз повторил неоднократно звучавшее после 1937 года требование, чтобы республиканская историография была подчинена единой руссоцентристской доктрине[692].
Не считая некоторых неувязок с казахской, татарской и башкирской историей, официальная партийная линия во время войны строго соблюдалась, и Александров позволил себе сосредоточиться на деталях изучения и популяризации истории. В частности, можно было бы, по его мнению, извлечь больше пользы из темы татаро-монгольского ига. Если учесть, что это испытание, выпавшее на долю русского народа, помешало дальнейшему продвижению Золотой орды на запад, сказал он, то русские вполне могут гордиться тем, что уже в XIII веке спасли Европу от опустошительного набега[693]. Все это укладывалось в русло советской историографии, проложенное после 1937 года, но затем докладчик сделал заявление, наверное, ставшее для всех неожиданностью. Сказав, что необходимо отретушировать канонические портреты таких крупнейших создателей русского государства, как Иван Грозный и Петр Первый, Александров добавил, что надо уточнить официальную позицию по отношению к бунтовщикам Разину и Пугачеву. Историки военного времени несколько перестарались, заметил он, превознося заслуги царственных особ и идеализируя их, и забыли о классовом подходе и основах марксистской исторической диалектики[694]. Рекомендации Александрова были тут же учтены ведущими историческими журналами и, вероятно, доставили немало хлопот историкам, занимавшимся вопросами государственного строительства в ходе войны[695]. Они гадали, насколько серьезно следует отнестись к словам Александрова и какие последствия они могут иметь.
Документы для внутреннего пользования, составленные в Агитпропе в конце 1945 года, нацеливали сотрудников на исправление некоторых перегибов, допущенных во время войны. К концу 1946 года, похоже, отошли в прошлое даже заявления, подобные тому, какое сделал Александров годом раньше, аллегорически уподобляя последнюю войну борьбе с татаро-монгольскими ордами. Согласно новой идеологической доктрине, победа над Германией ей была уникальным подвигом в истории человечества, не сравнимым ни с какими военными достижениями дореволюционной эпохи. Иногда эту доктрину называют «мифом о войне». Если прежде сталинские идеологи с готовностью обнаруживали и даже изобретали наследие императорской России в советской истории, то в послевоенные годы они громогласно объявляли, что победа над фашистской Германией носила исключительно «советский» характер и была обусловлена проводившейся после 1917 года дальновидной политикой индустриализации и социалистического строительства в целом[696]. Напрашивается предположение, что в Советском Союзе существовали два параллельных идеологических направления, и в то время как одна группа идеологов продолжала работать, опираясь на российскую историю, другая занималась созданием мифа о войне. Но, может быть, второе направление полностью вытеснило первое?
На первый взгляд, где-то на рубеже 1945 и 1946 годов миф о войне действительно заглушил характерное для предвоенного и военного времени увлечение русским прошлым. Некоторые деятели культуры вразрез с последними идеологическими установками по-прежнему разрабатывали темы, популярные в годы войны. Пьесы «У стен Ленинграда» Вс. Вишневского и «Медальон» Н. Шпанова были заклеймены сотрудником Агитпропа А. Е. Еголиным как «идеализирующие высшие круги офицерства царской армии» и «призывающие советских командиров учиться долгу и чести у старых офицеров»[697]. В начале августа 1946 года Еголин вместе с Александровым подготовили докладную записку, в резкой форме критиковавшую журнал «Звезда» за публикацию стихов А. Ахматовой и М. Комиссаровой, которые якобы отдавали предпочтение дореволюционному прошлому, отвергая советскую действительность. В том же документе получил нагоняй С. Спасский за использование «неудачной» исторической аллегории в своей поэме 1946 года «Всадник». Сопоставляя блокадный Ленинград с городом Петровской эпохи, Спасский, по мнению идеологов, утверждал, что «любовь советских людей к своей Родине ничем не отличается от патриотических чувств русского человека в прошлом. Эта ошибочная точка зрения привела автора к идеализации образа Петра I и даже к превращению его в символ советской страны»[698]. Подобные обвинения выглядят странно, если учесть, что ссылки на Петра и дореволюционное прошлое в целом были краеугольным камнем национал-большевистской пропаганды со второй половины 1930-х годов. Следовало ли понимать, что теперь партийные руководители призывают напрочь отбросить мобилизованные совсем недавно традиции и героев царской России?
Судя по всему, именно так и было. Вслед за докладной запиской Еголина и Александрова ЦК партии издал в середине августа 1946 года резолюцию, в которой сурово осуждались литературно-художественные журналы «Звезда» и «Ленинград», чьи редакторы якобы не проявляли достаточной бдительности. Вскоре после этого Жданов выступил от имени Политбюро с громогласной филиппикой против творчества Ахматовой, Зощенко и других «антисоветских» авторов. Эта своего рода публичная порка писателей ознаменовала начало периода, который принято называть «ждановщиной»[699]. Не прошло и двух недель после этого прославившегося своей несдержанностью поношения творческой интеллигенции, как была обнародована резолюция ЦК, казалось, подтверждавшая, что партия решила отказаться от историографической линии, намеченной в 1937 году и поддержанной Александровым всего год назад. Резолюция была озаглавлена «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению» и обвиняла советские театральные коллективы в том, что они идеализируют «царей и ханов» и импортируют «западные буржуазные» ценности[700]. В то время как в последнем обвинении звучат отголоски хорошо знакомой истерической советской ксенофобии, брошенный театральным деятелям упрек в ностальгии, якобы испытываемой ими по временам царей и ханов, означал, что театрам придется расстаться со значительной частью своего репертуара, популярного после 1937 года, — от опер Глинки до драм всех трех Толстых.
[661] Что я читал во время войны. С. 4. См.: А. А. Игнатьев. Пятьдесят лет в строю. М., 1941; А. Толстой. Иван Грозный: Драматическая повесть в двух частях. М, 1945.
[662] Запись от 21 ноября 1941 года в: Дневник Вс. В. Вишневского — РГАЛИ 1038/1/2085/109.
[663] НА ИРИ РАН 2/III/1/10/29об.
[666] Казахский революционер Амангельды Иманов выглядит белой вороной в компании русских героических деятелей — Запись от 30 апреля 1942 года в: Лейфер. Буду всегда жива. С. 41.
[667] ГАИО 1929/1/192/64, цит. в: Я. А. Троценко. Патриотическое воспитание старших школьников в общеобразовательных школах РСФСР в годы Великой Отечественной войны, 1941–1945 гг. (На материалах Восточной Сибири //Дисс…. канд. пед. наук. МГУ, 1973. С. 95; Н. С. Карпинская. Отражение Отечественной войны в школьных сочинениях учащихся//Советская педагогика. 1943. № 10. С. 14–19; Л. П. Бущик. Очерк развития школьного исторического образования в СССР. М., 1961. С. 337. См. также гл. 2, прим. 25.
[668] ГАКО r-751 /3/27/26-29, опубл. в: Война глазами детей. С. 21. Во всех последующих сносках на сочинения калужских школьников указываются выходные данные ГАКО и после них, в скобках, — страницы данного издания.
[669] ГАКО r-751/3/65/10-11 об (67). Практически то же самое пишет А. Курьянов — см.: ГАКО r-751/3/65/16-17 (43).
[670] ГАКО r-751/3/67/22-2Зоб; r-751/3/13/32-3Зоб (103, 134).
[671] ГАКО r-751/3/26/22-24 (62).
[672] ГАКО r-751/3/37/26-29 (22).
[673] ГАКО r-751/3/38/20-21об (47).
[674] ГАКО r-751/3/38/23-24; r-751/3/65/12-13; r-751/3/66/12-14; r-751 /3/30/78-79 (13, 65, 74, 86); ЦАОДМ 146/3/129/2-39об, опубл. в: Неизвестная Россия. XX век. Т. 4. М., 1993. С. 366–384.
[675] ГАКО r-751/3/38/23-24; r-751/3/66/12-14 (13, 74); Щеглов. Три тире. С. 6–10. Е. Петров с гневом писал в своем дневнике в декабре 1941 года о разрушении дома-музея Чайковского в Клину. Неделю спустя он обнаружил около разоренной деревни Тарутино уцелевший памятник, что побудило его написать: «Вероятно, сто двадцать девять лет тому назад российское воинство, мы сейчас, сушило в тарутинской избе на печи свои валенки, и курило махорку, и ело такой же ржаной хлеб и добрые щи, и кашу, и также шло на смерть, чтобы спасти Россию и Европу». Запись от 29 декабря 1941 года в: Петров. Фронтовой дневник. С. 50–53, 56–57, 95.
[678] См., например: Доклад тов. А. С. Щербакова 21 января 1942 г. //Большевик. 1942. № 2. С. 10.
[679] Красноречива в этом смысле запись, сделанная мастером Молотовского металлургического завода Семеновым в мае 1944 года. Говоря об участии в войне всего советского народа, он перечисляет для примера лишь типичные русские фамилии: «Народ в этой войне заслужил, чтобы разговаривали с ним почтительно. Ведь завоевываем победы мы все, все от Сталина до какого-нибудь Иванова или Сидорова». Семенов. И стал нам полем боя цех. С. 183.
[680] См. выше, прим. 21; Иноземцев. Цена победы. С. 97. 180–181; Дневник А. К. Демидчик — НА ИРИ РАН 2/Х/7/63/73; HP 6/a/1/77-78; HP 33/а/4/35; НР 40/а/4/24, 29–30; HP 56/а/5/20; HP 62/а/5/17; HP 64/a/6/56; HP 79/a/6/4-5.
[681] Ср. записи от 19 отктября 1941 года с более поздними — Иноземцев Цена победы. С. 15, 24, 52, 77; и 84, 97, 162, 180–181. Во время войны ходили слухи, что русские офицеры возлагают самую тяжелую работу на призывников других национальностей и даже посылают их в бой плохо подготовленными, с единственной целью создать переполох в рядах противника, что существенно повышает потери Красной Армии. Один из офицеров был арестован за подобные действия и нисколько не смущаясь, оправдывался: «Казаков и русских нам нужно сохранять, они нам пригодятся» — РГАСПИ 17/125/85/64.
[682] Болдырев. Осадная запись. С. 137, 327–328, 335, 340, 344; Елена Скрябина, В блокаде (дневник матери). Iowa City, 1964. С. 36–38, 62. См. также выше, прим. 660.
[683] Беседа с Героем Советского Союза А. И. Павловым — НА ИРИ РАН 2/III/1/9/7-7об; См. также: HP 4/а/1/24; HP 5/а/1/51; HP 6/а/1/78; HP 8/а/1/30; HP 11/a/2/39; HP 18/а/2/10; HP 26/3/3/69;HP 28/а/3/18; HP ЗЗ/а/4/34; HP 34s/a/4/15 и множество других документов этого собрания.
[685] Характерным примером служит письмо анонимного автора, посланное в одну из центральных советских газет в 1953 году после публикации сообщения о «Деле врачей». В письме говорится: «Я был на фронте, имею 9 правительственных наград, я дрался вместе с грузинами, узбеками, казахами, — у нас была одна семья. И этой семьей мы дорожили и дорожим. Но не было евреев. Они, сволочи, сидели по тылам в каптерках, в складах…. Возьмем Москву 1941 года! Всем известно, как эта сволочь первая бежала, оставляя на произвол судьбы нашу гордую столицу. Война закончилась. Кто первый вернулся в Москву? Опять они. И теперь, сволочи, они говорят русским, другим народам, что вы, мол, остались в Москве, дожидались Гитлера, а мы этого не хотели, мы — настоящие патриоты» — РГАНИ 5/16/602/33. См. также: Дневник Ирины Дмитриевны Зеленской — НА ИРИ РАН 2/III/1/10/10об; Дневник А. К. Демидчик — НА ИРИ РАН 2/Х/7/63/8, 31; И. И. Жилинский. Блокадный дневник/Вопросы истории. 1996. № 5–6. С. 22; РГАСПИ 17/125/190/16; Лещенко-Сухомлина. Долгое будущее. С. 148; HP 6/а/1/77; HP ЗЗ/а/4/35; HP 56/а/5/34; сводки в ЦГАИПД СПб, например: 408/1/1115/32; цит. в: Richard Bidlack. Political Attitudes in Leningrad during the First Year of the Soviet-German War (unpublished ms. 1997. P. 5); Amir Weiner. The Making of a Dominant Myth: The Second World War and the Construction of Political Identities within the Soviet Polity//Russian Review. 1996. Vol. 55. № 4. P. 647–648.
[686] Часть материалов НКВД, не доступных большинству исследователей, была опубликована в: Н. А. Ломагин. Настроения защитников и населения Ленинграда в период обороны города, 1941–1942 гг.//Ленинградская эпопея. СПб., 1995. С. 209, 212, 216, 227, 250; Г. Костырченко. В плену у красного фараона: Политические преследования евреев в СССР в последнее сталинское десятилетие. М., 1994. С. 15–16. Идеалистически настроенные евреи-коммунисты говорили, что вспышки антисемитизма — временное явление. Так, Минц в разговоре со Львом Копелевым летом 1942 года пытался их обосновать: «Все закономерно: война вызвала новое обострение классовых и национальных противоречий, которые осложнялись необходимостью национальной, и притом именно великодержавной патриотической пропаганды, — необходимостью и тактической, и стратегической. Это нужно было понять, отчетливо понять и, разумеется, противоборствовать неизбежным перегибам, крайностям. Так же думал я и пять, и десять лет спустя». Копелев Лев. Хранить вечно. Ann Arbor, 1944. С. 499–500. Конечно, не все евреи были настроены так же благодушно. А. Верт пишет, что некоторые из тех, кто был награжден за свои подвиги Орденом Богдана Хмельницкого, отказывались принимать награду в связи с широким распространением погромов в годы правления этого украинского гетмана XVII в. См.: А. Werth Russia at War. P. 744.
[687] РГАСПИ 17/125/190/16. Это письмо адресовано главному редактору «Красной звезды». См.: Д. И. Ортенберг. Сорок третий: Рассказ-хроника. М., 1991. С 399–400.
[688] См. гл. 9, прим. 23.
[689] В докладных записках работников Агитпропа говорилось, что многие крупнейшие учреждения культуры (Комитет по делам искусств, Большой театр и другие) не признают ведущей роли русского народа в советском обществе из-за того, что во главе этих учреждений стоят евреи. См.: Костырченко. В плену у красного фараона. Гл. 1; Г. Бордюгов. Большевики, и национальная хоругвь // Родина. 1995. № 5. С 75-76
[690] Jeffrey Brooks. «Thank You, Comrade Stalin»: Soviet Public Culture from Revolution to Cold War. Princeton, 1999. P. 198–206; Amir Weiner. The Making of a Dominant Myth: The Second World War and the Construction of Political Identities within the Soviet Polity//Russian Review. 1996. Vol. 55. № 4 P. 638–660; Nina Tumarkin. The Living and the Dead: The Rise and Fall of the Cult of World War II in Russia. New York, 1994.
[691] Timothy Dunmore. Soviet Politics, 1945-53. New York, 1984. P. 130. См. также: P. Г. Пихоя. Советский Союз: История власти, 1945–1991. М., 1998. С. 62; Ward Chris. Stalin's Russia. London, 1993. P. 177; John B. Dunlop. The Faces of Contemporary Russian Nationalism. Princeton, 1984. P. 23–28; Hahn Werner. Postwar Soviet Politics: The Fall of Zhdanov and the Defeat of Moderation. Ithaca, 1982. P. 9–13, 19–20 и т. д.; William McCagg. Stalin Embattled, 1943–1948. Detroit, 1978. P. esp. 98-117, 249–254; Alexander Werth. Russia at War, 1941–1945. New York, 1964 P. 941–945. Frederick C. Barghoorn. Soviet Russian Nationalism. New York, 1956. P. 42–43; Harold Swayze. Political Comtrol of Literature in the USSR, 1946–1959. Cambridge, Mass., 1962. P. 32; Sergius Yakobson. Postwar Historical Research in the Soviet Union //Annals of the American Academy of Political and Social Science. 1949. № 263. P. 123–133.
[692] Г. Александров О некоторых задачах общественных наук в современных условиях // Большевик. 1945. № 14. С. 12–19, особ. 15.
[693] Там же. С. 17. Во время войны нередко цитировалось аналогичное высказывания на эту тему Н. Г. Чернышевского (см., например: Великие традиции русского народа // Красная звезда. 1943. 22 мая. С. 1) и других его предшественников, включая Пушкина и Карамзина.
[694] Александров. О некоторых задачах… С. — 16–17.
[695] Задачи журнала «Вопросы истории»//Вопросы истории 1945. № 1. С. 3–5; О перспективном плане в области исторической науки // Исторические записки. 1945. № 3. С. 60–75.
[696] И. В. Сталин. Речь на предвыборном собрании избирателей Сталинского избирательного округа города Москвы (9 февраля 1946 г. //Сочинения. Т. 3 (16). Stanford, 1967. С. 4–7; Мировое значение русской культуры//Литературная газета. 1946. 20 апреля. С. 1.
[697] РГАСПИ 17/125/366/210-221, опубл. в: «Литературный фронт»; История политической цензуры, 1932–1946. Сборник документов/Под ред. Д. Бабиченко. М., 1994. С. 162–163.
[698] РГАСПИ 17/117/628/10-17, опубл. в: Литературный фронт»: История политической цензуры. С. 191–197; О литературном журнале «Звезда» //Культура и жизнь. 1946. 10 августа. С. 4; Идейно-воспитательная работа среди писателей//Литературная газета. 1946.10 августа. С. 1.
[699] О журналах «Звезда» и «Ленинград». Из постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 г. //Культура и жизнь. 1946. 20 августа. С. 1. Две речи Жданова, произнесенные 15 и 16 августа перед партийным активом и перед собранием творческой интеллигенции, были опубликованы под одной шапкой: Доклад т. Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград»//Культура и жизнь. 1946. 30 сентября. С. 1–3. См.: РГАСПИ 77/1/978/111-118; 77/1/803; 558/11/732/3-46.
[700] О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению. Постановление ЦК ВКП(б) от 26 августа 1946 года//Культура и жизнь. 1946. 30 августа. С. 1. В своих выступлениях 15 и 16 августа Жданов предупредил об опасности однобокой одержимости историческими темами.