До утра они продолжали мрачно глушить все никак не иссякавшую водку – и оба оставались злыми и трезвыми, только все более и более невыразимая печаль наваливалась на душу… Конечно, это же не пожарным в ревущий огонь входить и не опером каким-нибудь под бандитскую пулю подставляться – из последних сил убеждал себя Савва, не сводивший глаз с вдруг чудесно обретенного и сразу теряемого сына, когда-то родного маленького Макарушку, потом чужого, щерящего зубы полуярка и теперь вот несчастного красивого мужика, решившего уехать к черту на кулички – которые, похоже, именно там, в треклятой Арктике! – чтобы вновь обрести себя.
Ни огонь, ни пуля не потребовались. Известно же: настоящий полярник не боится ничего, включая белую медведицу. Макарушка и не боялся – мама с женой отучили. Не испугался он и когда их льдина села на мель, как неуклюжая посудина, и начала разваливаться на части. Известный бесшабашной храбростью полярный ас сумел посадить свой верткий полярный самолетик при почти отсутствующей взлетно-посадочной полосе, но Макар отказался покидать терпящую бедствие станцию с первой партией спасенных: до возвращения самолета он надеялся подготовить к эвакуации свое нежно любимое детище – уникальный, собственными руками доведенный в полярной ночи до ума ценный прибор, анализатор биогенных элементов в воде. И снова самолет сумел благополучно сесть на драматически коротком обломке льдины, а оставшиеся отчаянные зимовщики успешно погрузили на борт все потребное, включая на этот раз и самих себя. «Поехали!» – весело крикнул ас и махнул рукой, подражая первому земному космонавту. Они поехали. Разогнались. Подпрыгнули. Зацепились за торос.
Об этом Савва узнал спустя полгода.
Разведенные пятидесятилетние отцы взрослых женатых мужчин членами семьи последних не являются и в расчет никем не берутся; они не получают страховок и компенсаций, их не благодарят за воспитание замечательных сыновей. Они вообще не учитываются ни в какой статистике. Поэтому, озверев от неизвестности, Савва несколько раз звонил своей малознакомой невестке сам, каждый раз получая от нее издевательский отлуп: «Если бы мой муж хотел с вами общаться, то нашел бы способ дать о себе знать», – но однажды позвонил, как обычно, а она вдруг сорвалась на заурядный крик, высветивший всю ее мелкую суть разом:
– Хватит уже тут разнюхивать, понятно? Зарубите себе на носу: по закону все выплаты получаю одна я и с вами делиться не собираюсь! У меня трое детей, между прочим, поэтому не надейтесь, что вам что-то отломится! А то, ишь, хитрые какие отцы пошли: всю жизнь сын не нужен был, а как погиб и деньги положены, так сразу телефон обрывают…
– Подождите, кто погиб? – искренне недоумевая, спросил Савва. – Я не понял, кто у вас погиб-то?
Часть 2
Глава 1. Мертвая петля
Ближе к концу марта над Петроградом встали особенно багряные закаты – и яркие солнечные дни долго и страшно догорали над городом, переливаясь всеми оттенками крови, – но люди с улыбкой поправляли пунцовые банты на пальто или ленты на шапках, передергивали плечами: ну, какая кровь? – это сама весенняя Природа созвучна нашим революционным чаяниям, вот и развесила в небесах свои флаги и транспаранты!
На темно-зеленой шинели Саввы Муромского, красиво гармонируя с синими петлицами и околышком фуражки, тоже гордо трепетали алые шелковые язычки – и он шел по бурлящему Невскому, чувствуя во всем теле странную, а в условиях привычного голода – так и вовсе непонятную невесомость. «Господи, как же хорошо! Как легко дышится! Какая благодать в самом воздухе! А люди, люди-то какие вокруг! Сколько вдохновенных, прекрасных лиц! А глаза! И ведь это – навсегда теперь, потому что – свобода! И вон тот солдат – мой брат, и никакой неловкости не будет, если я сейчас подойду и обниму его! И этот толстяк в золотых очках и с мерлушковым воротником! Если бы я вдруг попросил у них хлеба – мне бы отдали последний кусок! И я сам бы отдал – вон той барышне в серой шубке, у которой красный бант даже не на воротнике, а на шляпе! Какое счастье – жить, просто жить и дышать в эти дни, Господи!» – такие примерно мысли крутились в голове у Саввы в тот мартовский пронзительно синий, золотом облитый день, в котором как растворились, совсем незаметны были и невероятная, никогда прежде не виданная в родном городе грязь, и хищный, угрюмый блеск в глазах иных освобожденных граждан… Савва уже встретил нескольких знакомых студентов – всех с ослепительно красивыми, как на подбор, барышнями. Голова шла кругом – одухотворенно сверкая глазами, по-доброму перебивая друг друга, они делились вчера еще утопическими – но именно сегодня казавшимися полностью осуществимыми идеями о переустройстве внезапно оказавшегося в их молодых руках мира… Курсистка уже завтра начинала организацию первых ясель для детей работающих женщин, молодой человек в форме Политехнического института потрясал рулоном совершенно исключительных чертежей передовой машины, юная женщина-врач рвалась немедленно ехать куда-то «на чуму», студент историко-филологического факультета зазывал на заседание вновь созданного литературного общества… Савва пылко пожимал руки, уславливался о встречах и совместной деятельности, предлагал помощь, самое жаркое участие… И шел дальше – жадно глядя, слушая, обоняя. Вот проехал знаменитый летучий дозор на машине – группа серьезных рабочих и солдат с ружьями и пулеметом: не посягнет ли кто-то на честь юной девы-Революции?
«Нет, положительно – как же мне повезло застать такое время на земле! – рассуждал Савва сам с собой. – Пройдет полвека, все устоится в справедливости, и каждый будет трудиться на своем месте… А эти дни уже никогда не повторятся, газеты потеряются… В гимназических учебниках напишут, конечно, – но сухо и казенно… Во всяком случае, не передадут сегодняшний неповторимый дух… Этот самый, который я теперь вдыхаю… Светлый, прозрачный – но в нем и горечь – от невосполнимых потерь. Сколько погибло людей за то, чтобы я мог вот так просто идти по Невскому и думать обо всем! Володю убили… Лену искалечили… И не одни же они – сотни, и это только в Петрограде… Стану старым, скажу внукам: вот вы сейчас живете счастливой жизнью в свободной стране, – а я ведь помню, как все начиналось… Я своими глазами видел!» – и он качал головой в легком изумлении перед тем, чему довелось быть не безгласным свидетелем, а горячим участником.
Неподалеку от Думы снова кто-то бурно митинговал, реяли над толпой кумачовые транспаранты – с прежним любопытством Савва приблизился, прочитал белые, вкривь и вкось идущие буквы: «Место женщины – в Учредительном собрании!»; «Без участия женщин избирательное право – не всеобщее!» Он снисходительно усмехнулся – ах, это опять амазонки бушуют! – и собрался миновать место недоразумения, потому что единственное, что его коробило в революции, – это большое количество шляпок, которым, по его мнению, безопасней было бы лежать дома в картонках. «Избирательное право женщинам, конечно, можно дать, – помнится, степенно рассуждал, откладывая газету, его отец. – Только вот что они с ним будут делать?» А маме и в голову не приходило спорить с мужем – она только улыбалась, тихонько набрасывала ему на плечи мохнатый плэд и пододвигала на столе чашку с морковным чаем… Мама истово жила только семьей, в последнее время испытавшей столько уму не постижимых потрясений, и считала право голоса вожделенным только для одурманенных агитаторами телеграфисток и гувернанток, и сама бы никогда не пошла ни на какие сомнительные «выборы».
Савва уже почти миновал этот смешной курятник, целя на золотую иглу в конце перспективы, как вдруг высокий страстный голос, донесшийся из недр «амазонского» митинга, прошил его душу, как пулеметной очередью: «Свободе ль трепетать измены? / Дракону злому время пасть. / Растают брызги мутной пены, / И только правде будет власть!»[29] – и вот он уже невежливо работал локтями, пробираясь к ступенькам под башней, откуда доносился узнанный не памятью, а сердцем девичий голосок. Давно забытый, как он думал и надеялся. Но, как в один миг оказалось, – главный и единственно желанный…
На ступеньках стояла, звонко выкрикивая строки стихов, невысокая и очень худенькая девушка лет двадцати двух в черном плюшевом пальтишке и милой маленькой шляпке с откинутой с округлого глазастого лица вуалеткой. Из-под шляпки задорно выбивались смешные стриженые кудряшки темно-рыжего цвета, каким всегда рисуют шкурку оленей в детских книжках, – только белых пятнышек не хватало. Большие, широко расставленные темные глаза с таким крупным райком, что едва оставалось место для узких полосочек белка́, вдохновенно смотрели поверх голов – и видели, наверно, не обшарпанные дома и уродливые транспаранты, а без труда проникали сквозь тусклое стекло времени в сияющее завтра человечества… «Олененок…» – прошептал Савва, безотчетно расплываясь в дурацкой улыбке, но сразу же вспомнил, как обижалась девушка на это славное прозвище, немедленно начиная грозить, что «сейчас встанет, уйдет и больше никогда не будет с ним разговаривать», и, перекрывая все заезженные рифмы и общий писклявый шум, издаваемый несколькими сотнями возбужденных дам, над пернатыми шляпами загремел, наконец, зычный мужской голос – едва узнанный своим удивленным обладателем:
– Оля!!! Оленька Бартенева!!!
Девушка запнулась на полуслове, ошеломленно возвращаясь из ослепительного грядущего на заплеванный тротуар революционного Невского – и лицо ее просияло еще до того, как глаза прозрели…
Они познакомились невероятно давно – целых девять лет тому назад! – тринадцатилетними подростками, чьи родители владели соседними бедненькими имениями в Лужском уезде. Собственно, у обеих семей от имений остались только обветшалые, кое-как удерживаемые от разрушения господские дома, что позволяло хотя бы не тратиться на летние дачи для детей, по одной малолюдной деревеньке, да какие-то елово-березовые перелески… Спокойная, небогатая на утопленников речка, одна на всех помещиков округи, неторопливо и важно несла свои коричневатые воды под линялым небом Петербургской губернии и даже имела на своем пути одну заброшенную мельницу, где, как рассказывали крестьяне, когда-то повесилась доведенная зверем-мужем до отчаянья мельничиха – и, само собой, там же и осталась на века в качестве грустного, а в полнолуния так и вовсе завывающего от тоски привидения.
Тем летом он, как обычно, искал приключений вместе с закадычным другом, своим ровесником Климом – сыном маминой горничной, вдо́вой солдатки Глафиры. В те годы в семьях мелкопоместных дворян и просто интеллигенции принято было поощрять межклассовую детскую дружбу – все напропалую цитировали Некрасова и стремились быть ближе к народу. Что касается Клима, то ему когда-то разрешили присутствовать на летних уроках Саввы и его сестры Кати, которых местный старый учитель усердно готовил частным образом – мальчика к гимназии, девочку – к институту. Думали – ну, может, хотя бы читать-писать научится, а паренек вдруг выказал такую удивительную толковость и бойкость, что старик то и дело ставил его в пример егозливым господским детям. Саввин отец, инженер Путиловского завода, придерживался умеренно передовых взглядов – ну, во всяком случае, гуманистических. Лично убедившись в несомненной башковитости босоногого мальчишки с крутым лбом и пытливым взглядом, он решил дать ему толчок для дальнейшего «выхода в люди» и определил за свой счет в реальное училище номер два, что располагалось в красивом здании на 8-й Роте, по соседству с их просторной городской квартирой на 6-й близ Измайловского проспекта. Сына он отдал в десятую гимназию на 1-й, находившейся буквально в двух шагах, – и вполне закономерным для ребят стало круглогодичное тесное общение.
Приятелям и в голову не приходило мериться положением родителей, и тот факт, что Савва жил в отдельной удобной комнате на «чистой» половине, а Клим делил с матерью одну из двух темных комнат для прислуги с окнами во двор как раз над уличным клозетом, ничуть не мешал им обоим в восемь часов морозного утра дробно сыпаться с ранцами на спине по парадной лестнице – реалисту в ладной черной шинели, а гимназисту – в похожей на солдатскую серой. При этом второй еще и завидовал первому, что у того пуговицы «золотые», а не серебряные, и вообще «похоже на как у морского офицера, только без кортика». На время занятий они разбегались в разные стороны, а после – неизменно сходились по дороге домой, покупали изумительные сайки с изюмом, иногда деля одну на двоих и никогда не считаясь, кто кого угощал, а уроки, в первых классах часто одни и те же, учили у Саввы в комнате под новомодной узорчато-стеклянной лампой…
Летом в деревне Клим был и вовсе незаменимым товарищем: ловкий, быстрый умом и во всем основательный, он умел и наладить крепкое удилище, и надежно просмолить ветхую брошенную кем-то лодку, и силки на бурого зайца поставить, и развести по всем правилам костер… Он ненавязчиво учил несмышленого барчука запекать в золе картофель и свежего налима или язя, обмазанного глиной, и целого русака однажды грамотно выпотрошил и зажарил на вертеле – так что, убегая из дома на рассвете, когда еще приходилось продираться сквозь туман на росистых лужайках, и, возвращаясь иногда при полной луне, друзья были всегда сыты, веселы и довольны друг другом.
Отроки без оглядки предавались многоразличным авантюрам – раз от разу отчаянней и опасней: то пробрались через чердак в чей-то запертый дом – и бродили по нему в темноте со свечами до тех пор, пока – обоим одновременно, вот что удивительно! – не примерещилось в высоком потрескавшемся зеркале чье-то уродливое лицо; то уехали на велосипедах (второй был девичий, Катин, который она терпеть не могла и охотно одалживала брату) за двадцать верст – и прыгали на них, разгоняясь до немыслимой скорости, с невысокого обрыва на отмель реки – и, конечно, чудом не убились сами, а обе свои «машины» разбили в хлам, так что возвращаться пришлось пешком; то решили «заглянуть за грань жизни», как поэтично назвал это занятие Савва, – а именно, погрузиться под воду стирального затона с тяжелым камнем на шее, не дававшим быстро всплыть до назначенных ста секунд, – и Клим легко отсидел под мостками целых сто восемнадцать, а вот потерявшего сознание Савву ему пришлось вылавливать и откачивать после девяносто четвертой; то залезли на старую водокачку с целью изучения гигантского аистиного гнезда – но были атакованы внезапно нагрянувшими возмущенными и, как оказалось, вовсе не безобидными хозяевами, – так что едва получилось благополучно спуститься, вжимая головы в плечи под ударами мощных клювов… И неустанно бдели, метались над ними обоими, хлопая крыльями, их запыхавшиеся ангелы-хранители…
Ночь своего тринадцатого дня рождения в июле Савва решил отпраздновать особенным образом: после торжественного обеда, на который созвали приличных подростков со всех окрестных усадеб и дач, предполагалось, прокравшись в кухню, набрать остатков угощения, а заодно утянуть бутылочку сливовой наливки «для храбрости» и спрятать все в старом каменном погребе на заднем дворе. Поздним вечером, после того как доверчивые взрослые уснут, друзья сговорились вылезти в одно очень удобное, глядевшее в запущенный сад окно правого крыла, прихватить съестное и дунуть на мельницу с привидением, которое как раз обязано было как-нибудь проявить себя: накануне луне оставалось лишь чуточку выпятить бок до полной и безоговорочной круглости…
Но так получилось, что на мельницу – под безупречной, розоватой, как спелый персик, окружностью луны они отправились уже втроем…
Климу участвовать в детском веселье никто, разумеется, не запрещал, но на господский праздник мальчишку не пустила собственная мать, которая все не могла окончательно решить для себя, нравится ли ей его неожиданная перспектива вырваться из «кухаркиных детей» – во всяком случае, она не собиралась прислуживать в качестве горничной родному сыну, мило болтающему за столом с учеными институтками, – и он вынужденно застрял на кухне, пристроенный в помощники всем желающим. Савва же в этой навязанной компании примерно равных по положению детей скучал неимоверно. Жара стояла удушающая, есть теплую пищу не хотелось совсем – только бесконечно пить лимонную воду со льдом – а уж развлекать гостей… Хорошо хоть они слонялись по большому, потихоньку рассыпающемуся дому, все разглядывали, хватали в руки и тем сами себя развлекали. И в основном это оказались девчонки! Пришли с мамашами только три младших мальчика – и то какие-то хилые, бледные и в матросках, чуть что – шаркавшие ножкой. Все приглашенные девочки, достигшие неопределенного возраста «почти барышень», оказались одеты в белые муслиновые платья с кружевами и отличались друг от друга только длиной и цветом косичек, за которые очень хотелось – но строго возбранялось – подергать. Они держались замкнутыми группками, шептались, значительно переглядывались и подло прыскали противным смехом.
Но вдруг в гостиную словно влетел взъерошенный волнистый попугайчик: невысокая девочка лет тринадцати, с непривычно короткими, волнистыми рыжеватыми волосами была одета в веселое шелковое платье, похожее на ярко-синий полевой цветок. Оказалось, что это дочка соседей, несколько лет не приезжавших в свое захудалое именьице – и вот наконец сподобившихся. Девочка смело подошла к имениннику с подарком – чудесной моделью пиратской бригантины, – а рядом обозначился какой-то громкий усатый господин с золотой цепочкой поперек жилета, выразивший полную уверенность в том, что Савва обязательно «должен помнить его Ольку», потому что малышами в платьицах их выгуливали няньки «во-он по той каштановой аллее, которую даже из этого окна видно». Савва не сохранил никаких воспоминаний о тех прогулках, как и о первой своей няне, но Оля Бартенева немедленно ему понравилась тем, что у нее не было косы (а стало быть, соблазна на мелкое хулиганство), что ее платье резко отличалось ото всех остальных платьев в комнате, а главное – что она чуть ли не единственная на его же празднике держала Савву за человека. После первых обязательных фраз о нестерпимой духоте, желательности грозы и замечательном изобретении против ужасных комаров (по всей комнате стояли в блюдцах половинки лимонов, густо утыканные сухими коричневыми головками гвоздики) – эта маленькая «почти барышня» как бы испытующе посмотрела ему в глаза и вдруг сказала:
– Потерпите немножко: недолго осталось. Они не выдержат жары и скоро разбегутся, – и, поймав его радостно-удивленный, а, может, уже узнающий взгляд, пояснила: – Я по себе знаю. У меня две недели назад тоже был день рождения. Мы у маминого брата в имении гостили – и, разумеется, понабежали всякие там… Я их никого не знаю, а они щебечут, щебечут… И – жара. Мое любимое мороженое – фисташковое – растаяло, пока с ледника несли, и подали какую-то зеленую жижу… А у меня не было сил даже расстроиться. Зато, когда вечером все они уснули, я подбила мою кузину Валю вылезти в сад через окно. Мы сидели в беседке – такой маленькой, ветхой, в самом дальнем углу сада, там густые заросли, почти лес, – и разговаривали… обо всем на свете. Ночь была уже не жаркая, а такая… как шелковая… И только утром мы разошлись по комнатам. Знаете, если у вас есть друг, вы могли бы с ним сегодня… – ее глаза уже искали этого самого друга в комнате, равнодушно пробежались по прилизанным мальчикам, не нашли никого подходящего и вернулись с некоторым недоумением: – У вас ведь есть здесь друг?
– Есть! Его мать не отпустила сегодня ко мне… – он не рискнул объяснять причину, еще не вполне уверенный в том, что эта ни на кого не похожая девочка одобрительно отнесется к его дружбе с сыном горничной. – Но мы с ним точно задумали кое-что…
– Что же? Или это тайна? Но я никому не скажу, честное слово! Честное-пречестное! – Оля развернулась лицом, и Савва увидел, что глаза у нее совсем шоколадные, как две конфекты.
– От вас – нет. Тут неподалеку есть заброшенная мельница на реке, так мы с Климом – он очень хороший, в реальном училище учится – пойдем туда ночью ловить привидение. И сегодня как раз луна полная будет, так что все должно получиться, – решительно и гордо заявил он.
И Оля вдруг неосознанно схватилась за его локоть обеими своими крошечными лапками:
[29] Строка из стихотворения Федора Сологуба «Тяжелый и разящий молот…», написанного в 1917 году.