Свое сооружение во льду проверяли поутру. В самом центре пробивали прозрачную корку, образовавшуюся за ночь. Затем набирали полное ведро воды, подталкивали его пешней и черпаком к проруби, и оно, фыркнув оставшимся у днища воздухом, опускалось под воду, в ледяную горловину, и застревало в ней. Теперь ни одна рыбина не уйдет.
Начиналось самое интересное. Быстро крошили пешней всю ночную корку, выбрасывали острые тонкие льдинки. Сквозь очищенную ото льда воду смотрели вниз. Вытянувшейся по кругу стаей толстоспинные, неторопливые рыбины действительно будто прогуливались по сверкавшему дну. Стоило опустить черпак, чуть-чуть повести его навстречу стае, как бурно закипало в воде, пенилось, и тогда успевай только орудовать. В гибкой сетке черпака бились то щука, то окунь — они подпрыгивали, выброшенные на лед, обволакивались снежной пылью. И рядом с ними подпрыгивал от радости Артемка.
Почему ярче всего Иван Андреевич видел счастье, когда лишился его? Почему рядовые, обычные явления порой становятся значительнее многих, будто бы огромных, едва ли не всеохватных? Почему вспомнилась зимняя рыбалка в хоперском селе, на зимней речке? А в жизни Ивана Андреевича были события куда интереснее по сравнению с рыбалкой на льду. Многое было, многое... А вспоминается прежде всего самое родное.
Иван Андреевич никому не звонил, никуда не ходил, ничего не выяснял. Бесполезно все это. И у него никто не был. Одна только Регина. О чем с ней говорить, что она скажет? Это все равно что передать свои мысли самому Гровсу.
Восстанавливая в памяти историю своего приезда на Талум, Иван Андреевич четко видел теперь, как ловко, используя даже особенности его характера — любопытство и доверчивость, были расставлены сети. Этот интереснейший разговор на международной конференции... С него-то и началось. В кулуарах подошли двое, представились, выразили восторг по поводу последних работ профессора Петракова. Значительная веха в науке, поворотный момент... Для Ивана Андреевича комплименты — чепуха, на восторженные слова он даже не обратил внимания. Но вскоре зашла речь о конкретной научной работе. А тут как бы невзначай обмолвились о каком-то научном Центре на небольшом острове — там прямо-таки чудеса творятся. Всего несколько фраз о Талуме, а след уже остался.
После пленарного заседания те двое опять встретились. На этот раз Иван Андреевич сам поинтересовался работой на Талуме. О‑о, там, оказывается, дело поставлено с размахом...
Клюнул! Дальше все покатилось само собой. Согласился поехать, бумагу какую-то подписал...
Никакого рейсового самолета не было, теперь он вспоминает точно, даже по радио о посадке не объявляли. Провожающие, и прежде всего те двое, будто подтолкнули его в узкую темную арку, и он пошел. Через магнитные ворота — оружия нет ли у вас, господин пассажир? А то можете самолет увести. Круглые недремлющие светофорчики тревоги были спокойны. Боже мой! Обман уже стали улавливать механизмами. До чего же он разросся, обман, коли без всяких тонкостей виден, с помощью мертвых автоматов!
Впереди и позади маячило несколько человек. При посадке обычной суеты международного аэропорта не было. Будто шел он к чьему-то личному самолету. Лишь стюардесса со своей казенной улыбкой напоминала о служебном назначении предстоящего полета. Впрочем, стюардесса ли она? Все равно. И те пассажиры, что восседали впереди него и позади в полупустом салоне, кем они были? Да неужели все это затеяно из-за него?! Неужели из-за одного эксперимента? Ой нет, чего-то вы не понимаете, профессор Петраков...
Ничего не хотелось Ивану Андреевичу. В голову лезли услужливые и потому, кажется, желанные мысли о побеге из этого заключения. Побег отсюда невозможен, понимал это, а все же искал в надеждах своих, за что уцепиться. Рано или поздно кто-то приедет сюда из высокого начальства с континента, и он, Петраков, приложит все силы, чтобы предстать пред этим человеком. Все расскажет! В нынешнее цивилизованное время нельзя терпеть варварство, какое чинят Гровс и его помощники. И — сообщить в посольство. Любыми путями сообщить. Там небось ищут его, но кто им скажет правду?..
А может быть, следует сблизиться с кем-то из работников Центра? Через них дать весточку на Родину, пусть знают, где он и что с ним. С тем же господином Сенье... Нет, не годится он для такой роли, рискованно заводить с ним такие отношения... А если домочадцы получили телеграмму, то они, может быть, догадаются навести справки о его возвращении?..
Лучше бы отсюда связаться по официальным каналам. Но ни одному из научных сотрудников Центра нельзя довериться. Ни одному! Вовсе не случаен подбор таких людей для здешней работы, они же ценят только себе подобных.
Тысячу раз прав Цицерон, когда утверждал: если б не его земные деяния, то Гераклу никогда не взобраться б на Олимп. Так в хорошем деле и, как видно, в плохом тоже. Если б не деяния, надо полагать, сомнительного качества на континенте каждого из сотрудников Центра, то как бы они оказались у решения каких-то неведомых Петракову, но, несомненно, важных задач? Как бы взошли они на свой Олимп, к своей «высоте» обмана? Якобы продление жизни — и тут же медленное убийство людей... Приглашение ученого для ознакомления с местной научной работой — и сразу же лишение его элементарной свободы. Будто бы его, Петракова, по заслугам заметили, выделили среди многих ученых... Да, выделили, сделали мишенью для своих притязаний, для своей корысти. Видимо, у этих людей было в жизни столько обмана, что вряд ли смогут они теперь отделить правду от неправды, добро от зла; их натура не воспримет должным образом ничего, кроме того, что им выгодно. Впрочем, нуждаются ли они в правде, в чести, в простой порядочности? Нужна ли им четкость в определении обмана, если ложь и притворство стали их питательной средой?
День, два, три... Сколько он в заточении? Никакого отсчета времени. Вот так и молодой солдат не ведает о времени, приговоренный к роли подопытного животного. «Но я-то не подопытный!» — пытался утешить себя Иван Андреевич. Такое утешение не улучшило общего настроя. Он мог рассуждать сам с собой, вспоминать, даже анализировать, но не в состоянии был встать, чтобы с карандашом в руке за письменным столом заняться делом.
Там, на столе, возвышалась принесенная кем-то стопа широкоформатных бумаг. Видимо, таблицы анализов. Рядом с ними — пухлые коричневые папки, с блестящими кнопками на углах гибких, обтекающих какие-то вложения клапанов. «Думают, что я поломаюсь да и засяду за эти документы. Значит, уверены, что я здесь надолго, если не насовсем».
Ни о какой его работе в этом научном Центре не может быть и речи — теперь это ясно. Почему же не понимают этого Гровс и все остальные? А может быть, понимают, да слишком уверены в исполнении своих замыслов. Они даже не считают нужным прийти и вновь попросить профессора Петракова заняться экспериментом с солдатом. Ведь теперь Петраков — пленник, он в новой роли, так что и работать с ним следовало бы по-новому. Но — не идут. Конечно же, понимают все, а не идут. Уверены...
Пусть не идут! Это даже хорошо. Он, Петраков, сейчас вряд ли в состоянии нормально говорить с любым из них. А много ли толку в крике, в обвинениях, когда ясно: этих людей не убедишь ни самыми справедливыми словами, ни конкретными фактами, ни острой правдой, ни горькими уроками истории, каких накопилось с избытком. Ни к чему все это...
Удивлялся Иван Андреевич и самому себе — он не уставал лежать. Здоровый же человек, а поди ты! Неделю-другую назад он не мог и дня выдержать без дела. По утрам, когда рабочие спешили к трамваю, чтобы успеть на завод, он бегал, прижимаясь к тротуарам, бегал, тренируя тело. Мокрым от пота возвращался домой, плескался под душем, лишь потом приступал к своим обычным делам. Иначе не мог. А сейчас даже встать, чтобы умыться, было для него тяжкой обузой. Ни к чему все это, ни к чему... Пропади все пропадом.
2
К Ивану Андреевичу явился Уоткинс. Он вошел, деликатно ступая на носки. Постоял у постели, отыскал взглядом стул и придвинул его. Он сидел молча, как сидят около тяжко больного человека. Посмотрел прямо в глаза, сочувствующе покачал головой, как бы по-дружески говоря, что готов чем угодно помочь, но разве в таком состоянии поможешь. Сосредоточенный на Петракове, Уоткинс ссутулился, устало опустил плечи.
— Вы зачем пришли? — глухо, в подушку спросил Иван Андреевич. Разговаривать ему не хотелось, да и не о чем, сама личность Уоткинса даже сейчас, при полном одиночестве Ивана Андреевича, не вызывала желания к общению. — Зачем пришли, спрашиваю? Или это надзор? Не сбегу... Некуда, невозможно — вот беда!
— Извините, господин Петраков, но я не тюремщик, не надзиратель. Позволю заметить, не заслужил такого оскорбления. — Уоткинс пытался смотреть на Петракова обиженно, но это не удавалось. Обида — и от кого!..
— Все вы тут надзиратели, все один другого стоите. Не тратьте слова даром, не поверю ничему, — ровно говорил Иван Андреевич, глядя в подушку и этим будто отталкивая от себя незваного собеседника.
Его холодность Уоткинс понял как четкую трезвость человека — пережил, конечно, в последние дни; кому ни доведись, каждый пережил бы, значит, много передумал и теперь, конечно, созрел для окончательного решения. Хорошо, если это решение благоразумно. Человек он рассудительный, ситуацию понимать должен.
— Пришел к вам, господин Петраков, только с одной целью — навестить. Может быть, вам что нужно? Как с питанием? Устраивает ли наша кухня?
— В тюрьмах обходятся без ресторанных меню.
— Зачем вы так, господин Петраков! Пройдет немного времени, привыкнете, да еще как начнете капризничать...
— Не привыкну! Вы все-таки зачем пришли? Я не нуждаюсь в вашем обществе. Не нуждаюсь! Чего вы ждете? — напрягаясь, приподнимался Иван Андреевич. — Скажите только одно: на мои телеграммы из дома ответы поступали? Вы близки к Гровсу, должны знать.
— Ответы? — вздернул Уоткинс брови, как взрослые делают иногда, прежде чем обманным ответом погасить щекотливое любопытство малолетних детей. Он зашуршал в кармане бумажкой, вытаскивая ее.
Иван Андреевич впился глазами в эту бумажку. Из дома или из лаборатории? Кто подписал? Что сообщают? Всмотревшись, с трудом признал телеграмму. Значит, никуда не передавали.