Мы с Иваном жили в одной комнате в их доме… По Кармелитской, 27, — перебил отец. Да, и однажды вечером, точнее, ночью, вернувшись с какой-то вечеринки, я сказал: Здесь был Качер. Это один наш приятель и коллега по факультету. Откуда ты знаешь, спросил Иван и начал озираться, в надежде обнаружить, по каким признакам я это понял. По запаху, сказал я серьезно, на что он рассмеялся. Не найдя в комнате никаких следов пребывания Качера, Иван начал надо мной издеваться, называл нюхачом и предложил пойти работать собакой-ищейкой. Я на него очень сильно разозлился. Утром за завтраком его мать нам сообщила: вчера вечером вас искал Качер. Он немного подождал в вашей комнате, потому что здесь у меня был урок с учеником. Потом он ушел, так как спешил. Сказал, что ему надо поговорить с Гедеоном о чем-то важном. Иван Брохановски сначала посмотрел на меня взглядом взъерошенного ястреба, а потом снова рассмеялся. Он и тогда все еще не верил. Подумал, что я сговорился с его мамой, которая в наших спорах всегда вставала на мою сторону. Он ушел из дома раньше меня, не поленился найти Качера, и тогда убедился, что я на самом деле по запаху угадал, — он был у нас. Качера обязали расспросить меня о моих намерениях в связи со сложившейся ситуацией, думаю ли я над тем, чтобы остаться в Праге. В тот же день Иван разыскал меня на факультете и извинился. С тех пор и началась наша игра в угадывание по запаху. Мы даже занимались кое-какими полезными вещами. Я, к примеру, без труда мог сказать, побывала ли у кого-то дома милиция в его отсутствие, а они тогда рыскали по квартирам без всяких причин. Я не скоро забуду пресловутый запах сапог и кожаных плащей. Моя девушка (позже Геда признался матери, что это невеста), Ольга Скрипка, в шутку говорила: я тебя боюсь. Я не смею ни с кем остановиться поболтать, чтобы ты не спросил меня, почему я была с тем или с тем. У человека не может быть от тебя тайн.
Иван познакомил Геду с одним аптекарем, занимавшимся изготовлением духов, Иван поставлял ему флаконы. Я с ним одно время работал, рассказывал Геда родителям, его зовут Франтишек Брахна. Мы вместе составляли новые комбинации ароматов. Он жаловался, что обоняние постепенно притупляется, и я ему помогал. Впрочем, ум и память служили ему безукоризненно. Я очень многому научился у этого человека, причем не только о запахах. Сначала я приходил к нему один или с Ольгой, а потом вдруг стали приходить и остальные, сначала Иван, потом и наши друзья: художники, лингвисты, химики, писатели, музыканты, актеры, пестрая компания. Старый аптекарь называл нас «мой фаустовский кружок». Ночи напролет мы просиживали в комнате между лабораторией и аптекой «Брахна Фармация». Разговаривали, пили чай и отличную бехеровку, которую он делал сам, слушали музыку, его воспоминания о минувшем, писатели читали свои произведения, а мы их потом обсуждали, Иван нас рисовал. Иногда посреди ночи приходила пожилая госпожа Брахна, помощница и супруга нашего хозяина, приносила огромный кусок вкуснейшего черничного штруделя и сидела с нами. Милейшая женщина, но она не любила участвовать в разговорах, потому что у нее были проблемы со слухом. На этих ночных посиделках мы обсуждали разные вещи, в том числе и то, как мне использовать талант к распознаванию запахов. Все мне советовали не идти в парфюмерную промышленность, несмотря на спрос и большую зарплату, которую я бы наверняка там имел. Это слишком массово и тривиально, сердился Иван, так может любой дурак, а твой дар уникален, поэтому твой долг превратить его в нечто новое, до сей поры невиданное, что-нибудь стоящее.
Дело даже не в том, что промышленность тривиальна, она к тому же очень опасна, доверительно наставлял меня доктор Брахна.
Там, в большей или меньшей степени, одни уголовники. Нигде больше нет такой бессовестно завистливой конкуренции, как между парфюмерами. Это настоящие убийцы. Для них важно лишь продать свои одеколоны, даже если за это придется заплатить трупами. Не ходите к ним, умоляю вас. Работайте один, кто вам нужен, — никто. Кроме того, уверял он меня, со временем это приведет к губительным последствиям для вашего исключительного органа. Обоняние — совершенная способность, а нос, в принципе, в высшей степени чувствительный орган, его следует оберегать от резких химических испарений, от них он страдает больше всего, в особенности, если они конденсированы.
Я был увлечен изучением лингвистических проблем, о которых больше всего дискутировал с профессором Брохановски, отцом Ивана, который из-за каких-то разногласий в университете в то время ушел с поста заведующего кафедрой германистики и часто бывал дома, поэтому у меня не было времени особенно беспокоиться о своем парфюмерном будущем. Одолевали другие заботы. Я хотел в совершенстве овладеть теорией Трубецкого. Тем не менее, принялся с энтузиазмом размышлять о некоторых предложениях Ивана, высказанных как-то ночью в аптеке у доктора Брахны. Раз уж у тебя есть такой талант, тебе следует перевести всю науку о запахах на совершенно другие, художественные рельсы. Аромат должен быть вне любой профанации и давления повседневности. Надо создать нечто более чистое, чем лаборатория, что-то вроде храма, может быть, музей, какой-нибудь архив, коллекцию исключительных и редчайших ароматов, и даже древних, если что-то подобное вообще можно себе представить. Это — просто-напросто твое призвание, сделать нечто подобное. Кто, кроме тебя, сможет все это изучить и собрать. Мы будем тебе помогать в качестве рабочей силы, станем твоими поставщиками материала, а ты занимайся оценкой и производи отбор. Он говорил столь убежденно и взвешенно, что я на самом деле задумался над его словами. Старый Брахна был воодушевлен, да и все остальные тоже. Галерея ароматов, сказала Ольга, это действительно будет нечто новое. Уже на следующей неделе после того разговора аптекарь подарил мне несколько флаконов еще из прежней, до Первой мировой войны, мастерской своего отца. Он хранил их, как память. Все еще ощущался аромат, что-то на базе липы и жасмина. Первенцы моей будущей коллекции, вот они здесь. В один прекрасный день он торжественно вручил мне и этот фарфоровый флакон — показал родителям, — о котором утверждал, что он принадлежал семье фон Лобковиц, куда, по слухам, попал в качестве подарка композитора Глюка принцессе Амалии фон Лобковиц, в которую он на протяжении многих лет был безумно и, как говорил Брахна, не совсем безответно влюблен. Вот, убедитесь собственными глазами, показывал им аптекарь. На внешней стороне донышка чудесно раскрашенного флакончика из розоватого фарфора на самом деле можно прочитать посвящение: Zum Handenken von C.W.G.[38] Вот видите! Это действительно инициалы великого маэстро, Кристофа Виллибальда Глюка, ликовал старец. Да, верно, вдруг посерьезнел Иван, вот только это могут быть и Кэтрин Ванда Грегор, или Кристин Вильма Герхард! Брахна нетерпеливо отмахнулся, а тогда Иван встал и сделал официальное заявление: Я уверен, доктор, что это инициалы композитора Глюка и ничьи другие, не потому, что здесь так написано, а потому, что вы так говорите, ведь что касается меня, еще ни разу не было случая, чтобы вы оказались не правы. Аптекарь рассмеялся, погрозил ему пальцем и сделал вид, что хочет запустить в него флаконом. Он любил Брохановски, называл его Иван «Трезвый», потому что тот не употреблял алкоголь, даже превосходную домашнюю бехеровку. Оставьте его, он послушник, дразнили его в компании, это будущий «Святой Иван Непромокаемый».
Павел Хлубник впоследствии сделает экспертное заключение, что этот сосуд действительно изготовлен в самом начале восемнадцатого века и, соответственно, вполне мог быть подарком Глюка. По оценке Геды, духи во флаконе менялись, причем не один раз, а имеющиеся сейчас остатки — комбинация, изготовленная в какой-то, скорее всего немецкой, частной мануфактуре, где-то на рубеже прошлого и нынешнего веков.
Вот так-то, он с улыбкой взглянул на своих родителей. Шли дни, и я начал на самом деле приобретать флаконы, исследовать их содержимое и решать сложные загадки давних ароматов. Я и сам твердо решил, и пообещал тамошним друзьям, что соберу коллекцию, но такую, какой нельзя найти на каждом углу. Может быть, у меня это и получится. Кто знает.
Когда Геда закончил эту длинную и прекрасную историю, лицо госпожи Эмилии было мокрым от слез, но глаза сияли счастьем. Это были слезы радости, если такие существуют на свете. Радость ее в ту минуту и правда была безграничной. Она с удивлением впивалась взглядом в гениальный носик своего обожаемого единственного сына и, как какая-нибудь восторженная девица, поддразнивала профессора, открыто давая ему понять, от кого их дорогой сыночек унаследовал сей огромный талант. Вот, ты слышал все это, ты, который не отличит запаха базилика от баклажана, высказывала она ему в лицо.
Отец довольно хмыкал. Для него было самым важным, что сын вернулся, а то он уже начал бояться самого страшного. Он со всех сторон рассматривал флакончик Глюка, словно каким-то образом хотел проверить, действительно ли это его подпись. Надел очки и внимательно изучил нарисованную на флаконе идиллическую картину, на которой была изображена молодая, одетая в красивый наряд пастушка, в шляпке и в деревянных башмаках, играющая с прутиком, шлепая по спокойной воде голубоватого озерца, по которому плавает стадо откормленных белых гусей и несколько желтых гусят, а исподтишка сквозь кусты за всем этим наблюдает какой-то чернявый проказник, готовый в любую минуту выскочить из укрытия.
Уж принцессе мог бы послать подарок с какой-нибудь более благородной картиной, весело заметила госпожа Мила, после того как мельком успела бросить взгляд на изображенную сцену.
Как ты не понимаешь, отвечает профессор, это послание. Так он переписывался со своей возлюбленной. Этой картиной он назначает ей свидание. Переоденься завтра пастушкой, сообщает ей, и приходи туда-то и туда-то, где за деревьями тебя будет ждать пылкий мнимый пастух. Хорошо он это придумал. Я уверен, никто никогда так и не догадался об их тайной переписке. Надо же, как ты умеешь читать такие послания, — госпожа Мила встала, чтобы накрыть стол к ужину. В присутствии сына ей было неловко разговаривать о таких вещах.
Эта история о тайной переписке внезапно промелькнула в сознании Геды, когда он сидел перед следователем на деревянной скамье, на которой, с небольшими перерывами, провел всю следующую весну и добрую часть лета. От мыслей о Глюке и пастушке лицо его чуть не расплылось в улыбке, но тут же следователь Николич огрел его по голове журналом дежурств, жесткие корочки которого с громким треском ударили по темени. А тебе все смех?
Следователь, судя по всему, не слишком отличался от Ольгиного, вот только у Геды их было двое, чтобы работать посменно и всегда быть отдохнувшими и бодрыми. Когда бы его ни приводили, то допрашивали по несколько дней, а в последнее время и неделю, и две.
Глюком, понятное дело, не интересовался ни один, ни другой, но их занимали все живые, с кем он когда-либо хотя бы словом перемолвился, пока жил в Праге, при этом им практически все было известно, и Геда так никогда и не поймет, как и откуда. Сначала ему задавали вопросы общего плана, как ему жилось, с кем познакомился, кто были его лучшие друзья, чем они занимаются и тому подобное. Геда отвечал честно, что ему было хорошо, хвалил людей, семью, в которой жил, кафедру лингвистики, преподавателей.
Потом они стали жестче. Сообщили, что аптекарь Брахна арестован, что он заговорил и всех выдал, якобы записывая все, о чем они там беседовали, потому что был провокатором. (Пятнадцать лет спустя Геда узнает, что он отравился, когда милиция пришла его арестовывать, и никто и никогда от него не услышал ни слова). Его допрашивали обо всем, о чем они разговаривали на тех встречах в аптеке, кто на них приходил, требовали от Геды адреса, были крайне недовольны ответами. Ему говорили, что его сдали квартирные хозяева Брохановски, потому что он распространял просоветскую пропаганду. Требовали признаться, что Радулович уговаривал их бежать в Советский Союз, от чего Геда решительно отказался, так как ничего подобного не было. Ему приказали немедленно сдать тайную почту, которую он получает из Праги, и выдать каналы, по которым она до него доходит. Спрашивали, сколько писем он туда послал, и на какие адреса. Сказали, что и Ольга, и Иван, и их родители в тюрьме. Рассказали о нем всё. Получили его личное дело. Много он там наболтал.
Отдельная глава в расследовании, с немалым количеством ударов и угроз, принадлежит злосчастной сумме в пять долларов, которую честный девятнадцатилетний парень по-товарищески передал в общую кассу на железнодорожном вокзале в Вене. Какую информацию ты продал за те доллары? Кто тебе платил? Кто связал тебя со шпионским центром? Кто твой связник? Какой у тебя кодовый номер? Кому ты писал из поезда, когда вы возвращались назад? Почему эти письма ты не включил в общее количество отправленных, когда мы тебя спрашивали? Что было в письмах? Что находится в тех флаконах? Кто тебе их дал?
Когда его начали забирать на два-три дня, он никому не жаловался, особенно родителям не хотел ничего рассказывать, чтобы не волновать. Он верил, что все это лишь рутинная проверка, так, наверное, и должно быть. Он знал, что ни в чем не виноват, а они, которым известно столько подробностей его жизни, должны, соответственно, знать и то, что он ни в чем не замешан, а из того, что ему приписывают, не понимает и половины, и не знает, о чем речь.
Однажды, после двух недель мучений, бессонницы, ложных обвинений и нескольких жестоких оплеух, вернувшись, он позвал отца и кое-что рассказал ему о том, что происходит. Об одном из двух следователей, некоем Ракоте, он сказал, что тот не так уж плох, а вот некий Николич настоящий негодяй.
Завтра я пойду прямо к Поповичу и с места не сдвинусь, пока он меня не примет, решил несчастный профессор. Что нам делать, жаловался он, они же тебя убьют. Как, ты говоришь, зовут злодея? Николич.
Попович его не принял, хотя профессор целыми днями ждал, простаивая в коридорах, но и Геда был скверным психологом. Того самого Николича он должен был благодарить, что оставил его под следствием, а не отправил после третьего же допроса на каторгу, куда Ракота его уже было определил, и где бы он встретился с большинством из тех, кто вместе с ним приехал из Праги, прежде всего, с Радуловичем.
Ракота скрывал свои волчьи клыки под каким-то народно-простоватым добродушием. Угощал сигаретами, жаловался, что на него давят сверху, потому что он слишком добр к подследственным, а он, что поделать, такой, жалко ему людей, у всех у нас кровь одинакового цвета, — ведь так, правда же. Давай, расскажи, как дело было, уговаривал он Геду, шепотом и мимикой, тебе ничего не будет, ты же школяр, мы скажем, его хитростью заманили, исправится, и все. Вот только им наверх надо отдать хоть что-то, написанное черным по белому, и нас обоих избавят от этих мучений. Думаешь, мне все это нравится, дружок, у меня слезы на глаза наворачиваются, но вот, смотри, показывал он Геде, озираясь по сторонам, как бы его кто не застукал, это твое личное дело, глянь, что написано. На желтой обложке какой-то тетради было написано крупными латинскими буквами: ПРИЖАТЬ!!! Это слово, кроме трех восклицательных знаков на конце, было еще и несколько раз подчеркнуто красным карандашом. Вот, видишь. Ну, расскажи мне теперь, что ты привез в тех флаконах, и закроем тему. Что это за шифры?
Николич же орал на него, в ярости швырял на пол какие-то книги, ругался, лупил линейкой (узнаёте универсальный следовательский реквизит) об стол, выскакивал с воплями в коридор, возвращался с мокрыми щеками, как будто умывался от мучений и жары. Однажды вдруг, с таким вот мокрым лицом, он схватил Гедин пиджак, прорезал ножом для бумаг дырку в подкладке возле кармана и сунул внутрь какую-то писульку.
Они ее еле-еле нашли, когда через два дня он вернулся домой. «Пусть отец идет к Ковачевичу, немедленно», было нацарапано на ней.
Провокация или нет, у профессора Волни не было сил об этом думать, он отправился в здание Бановины[39]уже на следующий день, рано утром. Его допустили к Ковачевичу, буквально на пару минут, только через две недели.
Двое лихих контрразведчиков из колыбели революции, которых она, разумеется, позже, с наслаждением пожрет, видимо, так никогда и не узнали, как добрый композитор обоих от всего сердца благословлял в своей глубочайшей родительской благодарности. Должно быть, они сильно переполнили меру грехов, если даже самые чистые его пожелания и благодарность не смогли им ничем помочь.
Благодарю святую руку моего бывшего ученика, шептал профессор в своем ближайшем круге. Он ведь тогда был большим начальником в этой их власти, но у него золотое сердце. Принял меня в своем кабинете (как будто других принимал на лужайке) и сразу же, при мне, написал на папке Геды: «Решить положительно». Я чуть в обморок не упал, прямо там, возле его стола, когда увидел те слова на бумаге. Он спешил, я даже не успел честь по чести его поблагодарить. Как я вообще в тот день добрался до дома, одному мне известно.
С того события прошло не так много времени, а Геду и впрямь оставили в покое. Они больше не посмеют тебя тронуть, из-за Ковачевича, уверял, да и подбадривал его отец, когда ночью они сидели без сна, каждую минуту ожидая стука в дверь.
И действительно, больше его не беспокоили. Мы никогда не сможем отблагодарить этого доброго человека как следует, вздыхала мать Геды. Благодарю тебя, Боже, что есть еще такие люди на свете.
Блаженна наивность честных людей, которая столь близорука, и которой столь мало надо.
Как то, чем размахивал двуличный Ракота, не было Гединым личным делом, так же вовсе и не его дело находилось в папке, на которой «золотое сердце» накарябало пресловутую бесценную освобождающую надпись. Все это были дешевые трюки из арсенала «строим общество с человеческим лицом». Геду, похоже, и впрямь спас только безумный Николич, неизвестно, почему и как, что тогда, собственно, и было единственной гарантией эффективности.
[38] На память от К.В.Г. (нем.).
[39] Бановина — административно-территориальная единица в Королевстве Югославия. Здесь: здание, в котором располагалась администрация.