До сих пор не упоминалась самая, быть может, важная часть психического инвентаря культуры. Это ее, в широчайшем смысле, религиозные представления, иными словами, – как предстоит обосновать ниже – ее иллюзии.
III
В чем заключается особая ценность религиозных представлений?
Мы говорили о враждебности к культуре, возникающей вследствие культурного гнета и требуемого отказа от влечений. Если вообразить, что запреты сняты и что отныне всякий вправе избирать предметом своих сексуальных желаний любую женщину, какая приглянется, вправе убить любого, кто соперничает с ним за женщину или вообще встает на его пути, может взять у другого что угодно из его имущества, не спрашивая разрешения, – то наступит поистине прекрасное время, а жизнь превратится в череду удовлетворений! Правда, почти сразу проявляется первое затруднение: каждый другой испытывает ровно те же побуждения и будет обращаться со мной не более любезно, чем я с ним. По сути, лишь один-единственный человек может поэтому стать безгранично счастливым благодаря устранению всех культурных ограничений – тиран, диктатор, захвативший в свои руки все средства власти; причем даже он имеет основания желать, чтобы другие соблюдали, по крайней мере одну культурную заповедь: «Не убий».
При этом бессмысленно и, в общем-то, близоруко стремиться к отмене культуры! Тогда нам выпадет пребывать в природном состоянии, переносить которое гораздо тяжелее. Пускай природа не потребует от нас как-либо ограничивать влечения и предоставит нам полную свободу действий, однако у нее есть свой, особо действенный способ справиться с людьми – она губит нас, холодно, жестоко и, как нам кажется, бездумно, именно посредством удовлетворения нами своих влечений. Как раз в силу опасностей, которыми грозит человеку природа, мы ведь объединились и создали культуру, призванную, среди прочего, сделать возможной нашу совместную, общественную жизнь. В конце концов, главная задача культуры, ее подлинное обоснование – защита человека от природы.
Известно, что во многих отношениях культура уже сносно справляется со своей задачей, а со временем, надо думать, станет справляться еще лучше. Но ни один человек не обманывается настолько, чтобы верить, будто природа покорена; мало кто смеет надеяться, что она в один прекрасный день целиком покорится человеку. Перед нами стихии, как бы насмехающиеся над каждым человеческим усилием: земля содрогается, разверзается, хоронит все человеческое и труд человека; вода в своем разгуле все заливает и затапливает; бури все сметают; в болезнях мы совсем недавно опознали нападение других живых существ; имеется, наконец, мучительная загадка смерти, против которой до сих пор не найдено никакого снадобья – и вряд ли будет найдено. Природа противостоит нам всей своей мощью, величественная, жестокая, неумолимая, неустанно напоминает о нашей слабости и беспомощности, от которых мы предполагали избавиться посредством культурного труда. К немногим радующим и возвышающим зрелищам, доступным человечеству, относятся случаи, когда оно перед лицом стихийного бедствия забывает о своих разногласиях, о всех внутренних трудностях культуры и вражде, когда вспоминает о великой общей задаче самосохранения в борьбе против подавляющей мощи природы.
Как для одиночки, так и для человечества в целом жизнь труднопереносима. Культура, в которой человек участвует, накладывает на него какую-то долю лишений, а некую толику страдания причиняют другие люди – либо вопреки предписаниям культуры, либо по вине несовершенств этой культуры. Добавим сюда урон, наносимый непокоренной природой (человеку привычно рассуждать о судьбе, или роке). Вследствие такого положения дел должны быть постоянная грызущая тревога и тяжелая обида от оскорбления естественного нарциссизма. Нам известно, как одиночка откликается на ущерб, наносимый ему культурой и другими людьми: он накапливает в себе соответствующую меру сопротивления институциям культуры и меру враждебности к культуре. А как он защищается против превосходящей мощи природы, против судьбы, которая грозит всем и каждому?
Культура облегчает эту задачу, старается в одинаковой мере за всех; примечательно, что почти все культуры делают в этом отношении одно и то же. Они никогда не дают себе передышки в защите человека от природы, разве что продолжают работу иными средствами. Налицо троякая задача: уязвленное людское самолюбие требует утешения; жизнь и мироздание нужно лишить присущего им ужаса; кроме того, ответа просит человеческая любознательность, движимая, конечно, сильнейшим практическим интересом.
Очень многое достигается самым первым шагом, то бишь при очеловечивании природы. С безличными силами и судьбой не вступишь в спор, они остаются вечно нам чуждыми. Но если в стихиях бушуют страсти, как в человеческих душах, если даже смерть приходит не по воле случая, а выступает насильственным деянием злой воли, если повсюду в природе человека окружают существа, известные по опыту нашего собственного круга общения, то человек облегченно вздыхает, чувствует себя как дома среди окружающей жути и может психически справляться со своим безрассудным страхом. Быть может, мы по-прежнему беззащитны, но уже не ощущаем беспомощного паралича; мы способны, по крайней мере, откликаться – и, не исключено, даже узнали, как частично защититься (почему бы не ввести в действие против сверхчеловеческих насильников, то есть сил природы, те же средства, к которым мы прибегаем в своем обществе, – почему бы не попытаться заклясть их, умилостивить, подкупить, отнимая у них тем самым какую-то часть их могущества?). Такая замена естествознания психологией не только приносит мгновенное облегчение, но также указывает путь к дальнейшему укреплению своего положения.
Вообще в таком положении нет ничего нового, у него имеется инфантильный прообраз, который оно, собственно, лишь продолжает и развивает. Ведь в такой же беспомощности человек когда-то уже находился – будучи маленьким ребенком перед лицом родительской пары, не без оснований внушавшей ребенку страх, особенно отец, на которого при всем том можно было рассчитывать для защиты от известных опасностей. Потому вполне естественно сопоставить оба положения. Да и желание, как в сновидениях, играет тут свою роль. Сновидец может испытать предчувствие смерти, ощутить, будто нечто хочет загнать его в могилу, но работа сна умело выбирает условия, при которых это страшное событие превращается в исполнение желания: сновидец зрит себя в древней этрусской гробнице, куда он спустился для удовлетворения собственного археологического интереса[61]. Сходным образом человек превращает силы природы не просто в человекообразных существ, с которыми может общаться как с равными, – это не отвечало бы подавляющему впечатлению от них, – но придает им характер отца, мнит их божествами, следуя при этом не только инфантильному, но, как я пытался показать, также и филогенетическому прообразу[62].
Со временем делаются первые наблюдения относительно упорядоченности и закономерности природных явлений, в результате чего силы природы утрачивают свои человеческие черты. Но беспомощность остается с человеком, а с нею сохраняются тоска по отцу – и боги. Последние продолжают выполнять свою троякую задачу: они изгоняют ужас перед природой, примиряют людей с жестоким роком, выступающим прежде всего в образе смерти, и вознаграждают за страдания и лишения, выпадающие на долю человека в культурном сообществе.
Но постепенно внутри этих функций начинает наблюдаться смещение. Замечается, что природные явления по некоей внутренней необходимости происходят сами собой; боги, разумеется, остаются во главе природы, они обустроили природу и могут теперь предоставить ее собственному попечению. Лишь от случая к случаю посредством так называемых чудес, они вмешиваются в ход событий, как бы для того, чтобы показать, что по-прежнему обитают в первоначальной области своего господства. Что касается повелений рока, то никак не отделаться от неприятной догадки: беспомощности рода человеческого, пребывающего в затруднениях, ничем не поможешь. Здесь боги отказываются помогать раньше всего; а если это они некогда сотворили рок, то их решения приходится назвать непостижимыми. В умах одареннейших людей древности брезжило понимание того, что Мойра стоит над богами[63] и что сами боги наделены судьбой. Чем автономнее оказывается природа, чем дальше отстраняются от нее боги, тем упорнее все ожидания сосредоточиваются на третьей отведенной им функции, тем в большей мере нравственность становится их подлинным владением. Задача богов теперь состоит в том, чтобы восполнить дефекты культуры и наносимый ею вред, исцелять страдания, которые люди причиняют друг другу в совместной жизни, и следить за исполнением предписаний культуры, которым люди так скверно подчиняются. Самим предписаниям культуры приписывается божественное происхождение, они возвышаются над человеческим обществом, распространяются на природу и мироздание в целом.
Так создается запас представлений, порожденных потребностью сделать человеческую беспомощность легче переносимой, выстроенных из материала воспоминаний о беспомощности собственного детства и детства человеческого рода. Очевидно, что обладание такими представлениями ограждает человека в двух направлениях – против опасностей природы и рока и против горестей, причиняемых самим человеческим обществом. Общий смысл таков: жизнь в посюстороннем мире служит какой-то высшей цели, каковая, правда, нелегко поддается разгадке, но, несомненно, подразумевает совершенствование человеческого естества. Быть может, предметом облагораживания и возвышения должно быть духовное начало в человеке – душа, которая с течением времени, медленно и неохотно, отделилась от тела. Все, что совершается в земном мире, есть выражение намерений какого-то непостижимого для нас разума: он неисповедимыми, затруднительными для нашего понимания путями и способами в конце концов направит все к благу, то есть к радостному для нас исходу. За каждым человеком присматривает благое, мнимо строгое Провидение, которое не позволит, чтобы мы стали игрушкой сверхмогучих и беспощадных сил природы; даже смерть есть вовсе не уничтожение, не возвращение к неорганической безжизненности, но начало нового вида существования на пути к высшему развитию. С другой стороны, те же нравственные законы, которые установлены нашими культурами, царят над всем мирозданием, разве что некая всевышняя судебная инстанция следит за их исполнением несравненно более властно и последовательно. Всякое добро в конечном счете вознаграждается по заслугам, всякое зло карается, если не при этой жизни, то в последующих существованиях после смерти. То есть все ужасы, страдания и трудности жизни предназначены к уничтожению; жизнь после смерти, которая продолжает нашу земную жизнь (подобно невидимой части спектра, что примыкает к видимой), принесет исполнение всего, чего мы, быть может, не дождались на сем свете. Верховная мудрость, повелевающая этим ходом событий, бесконечная всеблагость, в ней выражающаяся, справедливость, берущая в ней верх, – все это черты божественных существ, создавших нас и мироздание как таковое. Или, скорее, черты единого божественного существа, которое в нашей культуре сосредоточило в себе всех богов архаических эпох. Народ, которому впервые удалось такое сочетание всех божественных свойств в одном лице, немало гордился этим шагом вперед. Он как бы выставил на всеобщее обозрение отцовскую фигуру, что исходно таилась за всяким образом бога; по сути, это был возврат к историческим началам представления о божественности. Теперь, когда бог стал единственным и единым, отношение к нему снова смогло обрести ту близость и насыщенность, какие свойственны детскому отношению к отцу. Правда, раз уж для божественного отца было сделано так много, людям хотелось получить взамен вознаграждение – хотя бы стать его единственным любимым ребенком, избранным народом. Намного позднее благочестивая Америка выдвинет притязание быть God’s own country, «собственной страной бога»; это, безусловно, оправданно, если усматривать здесь одну из форм человеческого поклонения божеству.
Подытоженные выше религиозные представления имели, естественно, долгую историю развития, творились разными культурами на различных этапах становления. Я выделил одну такую стадию, приблизительно соответствующую окончательной форме религии в нашей нынешней белой христианской культуре. Легко заметить, что не все части этого религиозного целого одинаково хорошо согласуются друг с другом, что противоречия повседневного опыта непросто сгладить и убрать. Но даже такие, каковы они есть, эти – в широком смысле религиозные – представления считаются драгоценнейшим достоянием культуры, высшей ценностью, доступной участникам культуры. Они ценятся куда выше всех искусств и умений, позволяющих открывать земные недра, снабжать человечество пищей, предотвращать болезни и так далее. Люди полагают, что жизнь станет невыносимой, если религиозные представления утратят для них ту ценность, которая этим представлениям приписывается. Но встает вопрос, каковы эти представления с точки зрения психологии? Откуда проистекает то почтение, которым они окружены? Какова, если сделать следующий робкий шаг, их действительная ценность?
IV
Исследование, которое разворачивается плавно и без помех, подобно монологу, таит в себе ряд опасностей. Легко поддаться соблазну и отодвинуть в сторону мысли, грозящие прервать ход изложения; взамен возникает чувство неуверенности, которое в конце концов приходится заглушать в себе чрезмерной решительностью. Буду воображать поэтому противника, с недоверием следящего за моими доводами, и позволю ему высказываться время от времени[64].
Слышу его слова: «Вы то и дело пользуетесь выражениями: культура создает такие-то религиозные представления, культура предоставляет их в распоряжение своим участникам; но для меня эти слова звучат странно – не могу в точности указать причину, почему, но в этих рассуждениях слышится налет искусственности, которого нет в более привычных утверждениях, скажем, о том, что культура создала порядок распределения продуктов труда или установила права на женщин и детей».
Думаю, что мой способ выражения оправдан. Я уже пытался показать, что религиозные представления порождаются той же самой потребностью, что и все другие достижения культуры, а именно – необходимостью защитить себя от подавляющего сверхмогущества природы. Сюда присоединяется второй мотив, стремление преодолеть болезненно ощущаемые несовершенства культуры. Вдобавок очень уместно говорить, что культура дарит эти представления индивиду, потому что он принимает их как данность, что они преподносятся ему готовыми, что он был не в силах изобрести их самостоятельно. Это наследие многих поколений, в которое человек как бы вводится, которое он перенимает как таблицу умножения, геометрию и прочее. Есть, конечно, и отличие, но к нему пока нет нужды обращаться, ибо оно в другом. Та странность, о которой упоминает мой собеседник, отчасти связана, полагаю, с тем обстоятельством, что обычно нам эту совокупность религиозных представлений рисуют как божественное откровение. Данное обстоятельство само по себе есть уже элемент религиозной системы, преподносимый с полным пренебрежением к известным нам фактам исторического развития религиозных идей и к их разнообразию в разные эпохи и в разных культурах.
«Имеется другой пункт, который кажется мне более важным. Вы заявляете, что очеловечивание природы проистекает из потребности положить конец человеческим затруднениям и бессилию перед лицом пугающих сил, вступить в отношения с ними и в конечном счете на них как-то повлиять. Но подобный мотив кажется излишним. У первобытного человека не было никакого выбора, никакого другого образа мысли. Для него естественно от рождения проецировать свое существо вовне, на мироздание, и во всех наблюдаемых явлениях усматривать действия существ, принципиально ему подобных. Он попросту не умеет постигать мир иначе. Совершенно непонятно, кстати, и выглядит, скорее, чудесным совпадением, как у него получилось, дав волю своей природной предрасположенности, удовлетворить одну из своих главных потребностей».
Я не вижу тут ничего по-настоящему примечательного. Неужели надо исходить из допущения, что человеческая мысль лишена практических мотивов, что она есть выражение бескорыстной любознательности? Вот это поистине трудно вообразить. Я склонен считать, что человек, воплощая силы природы в образах богов, следует, как и во многом другом, инфантильному прообразу. Имея дело со своим первым окружением, он усваивает, что завязывание отношений с ними есть способ повлиять на людей вокруг, и потому с той же целью обращается со всем, что встречается на его пути, как с таким же окружением. Я не опровергаю высказанное описательное замечание; да, человеку и вправду свойственно наделять личностным выражением все, что он хочет понять для последующего овладения (это психическое покорение как подготовка к физическому), но я предлагаю сверх того понимание мотива и происхождения этой особенности человеческой мысли.
«Теперь еще третье: вы уже затрагивали вопрос о происхождении религии в вашей книге “Тотем и табу”. Но там открывается иная картина, все сводится к отношению отца и сына: бог есть возвысившийся отец, а тоска по отцу – корень религиозной потребности и исток религии. С тех пор вы, похоже, отыскали фактор человеческой слабости и беспомощности, которому обычно и приписывается главнейшая роль в становлении религии, а теперь переносите на эту беспомощность все то, что раньше именовали отцовским комплексом. Могу ли я попросить вас разъяснить эту перемену?»
С удовольствием – на самом деле я ожидал этот вопрос. Насколько мы вправе говорить о фактической перемене? В «Тотеме и табу» я не ставил себе задачу объяснить возникновение религии как таковой, речь шла только о тотемизме.
«Скажите, затруднит ли вас, с какой-либо из известных вам точек зрения, растолковать тот факт, что первая форма, в которой человеку явилось божество-хранитель, была животной? Что существовал запрет на убийство и поедание соответствующего животного и вместе с тем – праздничный обычай раз в год совместно его убивать и поедать?»
Именно это мы наблюдаем в тотемизме. Вряд ли стоит затевать спор о том, следует ли называть тотемизм религией. Он внутренне связан с позднейшими религиями человекообразных божеств, а животные-тотемы становятся священными животными богов, и первые, глубочайшие моральные ограничения – запрет убийства и инцеста – возникают на почве тотемизма. Так что, принимаете ли вы выводы той книги или нет, надеюсь, вы согласитесь, что в «Тотеме и табу» целый ряд крайне примечательных разрозненных фактов приведен к связной цельности.
«Почему бога-животного в конечном счете оказалось недостаточно, почему его сменило божество в человеческом облике – этот вопрос в “Тотеме и табу” почти не освещается, да и прочие проблемы возникновения религий там вообще не упоминаются. Неужели, по-вашему, такие ограничения тематики тождественны ее отрицанию?»
Та моя работа – хороший пример строгого выделения того специфического вклада, который психоаналитическое обсуждение способно внести в разрешение религиозных вопросов. Если ныне я пытаюсь включить в круг рассмотрения что-то другое, менее глубоко запрятанное, то не нужно обвинять меня в противоречии (а раньше – в односторонности). Разумеется, я обязан показать связи между сказанным ранее и излагаемым теперь, между более глубокой и очевидной мотивировками, отцовским комплексом и беспомощностью человека, испытывающего потребность в защите.
Эти связи нетрудно отыскать. Ведь беспомощность ребенка имеет продолжение в беспомощности взрослого. Как и следовало ожидать, психоаналитическая мотивировка возникновения религии сходна с инфантильной мотивировкой очевидных действий. Перенесемся в душевную жизнь маленького ребенка. Помните ли вы, что говорит психоанализ о выборе объекта в соответствии с типом зависимости?[65] Либидо следует путями нарциссической потребности и привязывается к объектам, сулящим ее удовлетворение. Так, мать, утоляющая голод ребенка, становится первым объектом его любви и, конечно, первым заслоном против всех неописуемых опасностей, исходящих из внешнего мира, – если угодно, первым убежищем от страха.
В этой функции мать скоро вытесняется более сильным отцом, за которым функция защиты с тех пор закрепляется на весь период детства. Но отношению ребенка к отцу присуща своеобразная двойственность, ибо отец сам олицетворяет угрозу, возможно, ввиду характера своих отношений с матерью. Так что отца в равной степени боятся и восхищаются им, тянутся к нему. Приметы этой двойственности восприятия отца глубоко запечатлены во всех религиях, это и показано в «Тотеме и табу». Когда взрослеющий человек замечает, что ему суждено навсегда остаться ребенком, что он никогда не перестанет нуждаться в защите от могучих чуждых сил, он наделяет эти последние чертами отцовского образа, создает себе богов, которых боится, которых пытается умилостивить и попечению которых вверяет собственную защиту. Следовательно, мотив тоски по отцу сходен с потребностью в защите от последствий человеческой слабости; способ, каким ребенок преодолевает свою детскую беспомощность, наделяет характерными чертами отклик взрослого на свою беспомощность, поневоле им признаваемую, а этот отклик и обретает форму возникновения религии. Но в наши намерения не входит дальнейшее изучение развития идеи божества; нас интересует наличествующий запас религиозных представлений, вручаемых культурой индивиду.
V
Не будем упускать нить нашего исследования. Каково же психологическое значение религиозных представлений, к какой категории понятий надлежит их отнести? На подобный вопрос трудно ответить сразу. После отклонения различных формулировок мы остановимся на следующей: религиозные представления суть положения и утверждения о фактах и обстоятельствах внешней (или внутренней) действительности, сообщающие нечто такое, чего мы сами не устанавливаем опытным путем и что требует веры. Поскольку они уведомляют нас о самом важном и интересном в нашей жизни, эти представления ценятся особенно высоко. Кто ничего о них не знает, тот крайне невежественен; кто их усвоил, тот вправе считать себя очень обогатившимся.
[61] Здесь автор ссылается на собственный сон; см. «Толкование сновидений», гл. 6. – Примеч. ред. оригинального издания.
[62] См. разд. 6 работы «Тотем и табу». – Примеч. ред. оригинального издания.
[63] Мойра – богиня Судьбы; в переносном значении – ход событий, не зависящий от воли человека. – Примеч ред.
[64] К тому же способу автор прибегал в своих работах «О покрывающих воспоминаниях» (1899) и «Проблема дилетантского анализа, или Дискуссия с посторонним» (1926). – Примеч. ред. оригинального издания.
[65] См. работу автора о нарциссизме (1914). – Примеч. ред. оригинального издания.