Сократ: Давай рассмотрим здесь еще вот что. Закон происходит от различения достойного и недостойного, от распределения того или иного достойного к тому, чего оно достойно. Земледелец, со знанием дела распределяющий достойные семена в достойную землю, есть добрый пастырь и доблестный законодатель, его законы самые правильные. Авлетист — пастырь напевов и мелодий, он распределяет достойное и недостойное, и кто лучше знает музыкальные законы, тот и лучший авлетист. Воспитатель — законодательный пастырь, распределяющий среди человеческих тел достойное питание, упражнения и труды. Что же должен распределять среди человеческих душ благой законодатель и пастырь, чтобы сделать их лучшими? — Не найдусь, что сказать, — признается Приятель. — Позор нашим душам, заключает беседу Сократ, если они за рассмотрением потребностей телесных не увидали до сих пор того, что благо, а что худо в них самих.
«Минос» и близкие к нему «Гиппарх» и «Эриксий» — крайнее выражение подобной методы. Однако в той или иной мере такие же трудности содержат в себе и все прочие, упомянутые выше диалоги платоновского корпуса, ставящие вопрос ** *****… — что есть…? Так, смысл диалога «Лисид» не исчерпывается выяснением понятия дружбы. Недвусмысленным образом здесь, где рассматривается слово «филия» (дружба), как и в диалоге «Феаг», где речь идет о «Софии», подспудно ведется разговор о философии: «филия» толкуется в том смысле, какой делает понятным присутствие этого корня и этого понятия в составе имени и понятия философии.
Вопрос «что есть…?» был, очевидно, самым ходовым в работе первых философов сократовской выучки, он стал своего рода техническим термином, породившим несколько тоже чисто рабочих модификаций. Например, в «Миносе» спрашивается: что есть распределение семян в земледельческом искусстве? Ответ: закон. А что есть распределение напевов и мелодий в музыкальном искусстве? Ответ: закон. Далее, по Аристотелю, следовало бы спросить: а для земледельческого закона и для музыкального закона быть законом — одно и то же или нет? Быть законом в последнем вопросе для земледельческого и для музыкального закона — это быть тем, что и тот и другой закон есть (** *****), а для земледельческого и музыкального распределения — быть тем, что оно было в предыдущем вопросе и что оно есть в смысле непреходящего перфектного бытия (** **). Этот последний вопрос есть вопрос о сущности, требующий того ответа, отчета, который есть, по Аристотелю, логос сущности. Оба вопроса при достаточно частом употреблении получают формальное субстантивированное обозначение: ** ** *****(*****) и ** ** ** *****.
Выражение «быть тем, что это было» — ** ** * ***** — чрезвычайно сложно и многозначно, его интерпретации посвящена обширная научная литература. Здесь предлагается не истолкование философского смысла этого аристотелевского термина, а предположительный источник его формирования в ходе учебных занятий. На вопрос «что есть закон?» ответом служит его определение. Когда предметом дальнейшего рассмотрения становится уже не имя закона, а его определение, то, возвращаясь к нему, учитель спрашивает уже не «что есть (у нас) закон?», но «что был у нас закон?». Как словесная формулировка определение есть «логос» вещи. Но как существующее в самой вещи определяемое этим определением оно есть «бытие (этой вещи) тем, что она была (в данном только что определении)». Очень близко это тому, что называется «сущностью» вещи, Аристотель специально разбирает в «Метафизике» вопрос о том, нужен ли этот громоздкий термин рядом с термином «сущность», и приходит к выводу, что существенная разница в их употреблении все же есть и сущность, существующую в вещи независимо от определения, следует по смыслу и терминологически отличать от той сущности, которая существует как предмет определения (Метафизика, VII, 6, 1031в).
Так, в постоянной тренировке, при неоднократном повторении однотипных вопросов и похожих приемов вырабатывался специфический узко-цеховой философский язык. У Ксенофонта мы встречаемся только с попытками мыслить определенными логическими схемами, переходящими из одной беседы в другую. Аристотель уже подводит итоги многолетней школьной работе в логических трактатах своего «Органона». Сократовы беседы в передаче Ксенофонта доступны всем и каждому, они проникновенно конкретны (разговор о почтении к родителям ведет отец со своим собственным сыном и по поводу его отношений к родной матери) и в то же время богаты опытом софистических обобщений. Наставления Аристотеля обращены не к профанам, а к людям, объединенным обиходом одной школы. Время обсуждения единичных фактов для них давно уже прошло, они обсуждают виды и роды предметов, они научились различать существенное и привходящее в любой вещи, в любом деле, они рассматривают не то, что бывает, а то, что есть в смысле непреходящего бытия, и то, что может или не может быть согласно своей природе, и многие другие вопросы, достаточно далеко отстоящие от непосредственных нужд воспитания благопорядочного человека, той основной задачи, решать которую призвана была философия Сократа в представлении ее приверженца и доброжелателя Ксенофонта. В промежутке между воспитательными беседами ксенофонтовских воспоминаний и профессиональными руководствами Аристотеля стояли, возможно, те уроки философской азбуки, представление о которых дают малые произведения платоновского корпуса.
От крупномасштабных и сложноорганизованных творений Большого Платона их меньшие братья отличаются ярче всего, пожалуй, именно своим учебным характером и, если можно так выразиться, своей непосредственной филологичностыо. «Любословом» (по-гречески, «филологом») называет Сократ поклонника геометрии Феодора и себя за приверженность к словесным столкновениям и многообразным толкованиям. Однако Сократ, как мы. его знаем по Платону, заслуживает прозвания филолога и в современном смысле этого профессионального наименования за внимательное отношение к смыслу слова и к его морфологической структуре, за заботу о том, чтобы под одной и той же речью собеседники понимали одно и то же, — и как это ни противоречит предыдущему — за слабость его к словесным забавам, этимологическим опытам и двусмысленным шуткам типа уже упоминавшейся здесь «эротической науки». Подобными филологическими настроениями отличается и Малый Платон, разве что из Сократовой иронической пытливости здесь развивается своеобразная «ономатологическая» метода. Этимологический анализ слова (морфология включалась в старое понятие этимологии), почти словарное описание его значений вместе с рациональной критикой словоупотребления, которое оценивалось как правильное или неправильное, неразрывно связываются с работой над определением понятия. В этих условиях философия должна была особенно тщательно заботиться о своем словаре: вводя новые слова или усваивая старые, она устраивала им этимологическое испытание. Экзамен этот мог растягиваться на годы и на многие сочинения, оценку выводили не только оппоненты, но и преемники.
Аристотель не только составил отчет о проделанной греческими философами логической работе, но и провел полную оценку и переоценку унаследованного им философского словаря. Что есть природа? что есть причина? — отвечая на подобные вопросы, Аристотель учитывает бытовавшее и бытующее среди философов понимание и употребление этих слов и наделяет их, кроме того, своим значением. Аристотель получил наследство и от Платона, и от Сократа, и от Демокрита, и от элейцев и от других «досократиков», а вот Сократ даже от досократиков никакого наследства, по-видимому, получить не успел: книжное дело только еще начинало разворачиваться на его веку, кое-что он усвоил «на слух» от побывавших в Афинах его великих современников, однако работа его была настолько оригинальна, что свой философский словарь ему пришлось создавать самому.
Сократ, наверное, вполне искренне был убежден, что мудрости нельзя научить так, как учат ремеслу в мастерской: там есть определенный набор навыков, ряд постоянно повторяющихся операций, последовательность и схему которых можно объяснить и показать, запомнить и перенять. Мудрым человека делает тот внутренний бог, который помогает извлекать уроки из опыта прожитой жизни: опыт сам по себе научить не может, и разные люди из сходных поворотов судьбы делают для себя разные выводы. Эту божественную милость истинной мудрости можно передать близкому человеку разве что в тесном и дружески единодушном общении, из руки в руку, как силу магнетизма — в этом сходятся свидетельства «Феага» и Ксенофонтовых воспоминаний.
Однако рядом с божественной Софией избранных богами мудрецов существует и успешно действует человеческая София демиургов, и «кто вопрошает богов о том, что можно знать посредством счета, меры, веса, и о тому подобных вещах, тот поступает нечестиво», — вот что, по словам Ксенофонта, внушал своим слушателям Сократ. «Что боги предоставили людям познать и делать, тому, — говорил он, — должно учиться» (Воспоминания о Сократе, I, 1, 9).
Тот же Ксенофонт вспоминает, что особенно подозрительными казались противникам Сократа его бесконечные разговоры о сапожниках, плотниках, кузнецах и прочем мастеровом народе. Но откажись он от них, возражал Сократ, ему бы пришлось отказаться от всего, что за ними следует, — от справедливости, благочестия и всего подобного (I, 2, 37). Откуда же такой странный почет этому скромному сословию, что даже ни о справедливости, ни о благочестии слова нельзя сказать, не припомнив кого-нибудь из демиургов? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо присмотреться к мудрости демиурга.
МУДРОСТЬ ДЕМИУРГА
Опорой афинского полиса было сословие земледельцев. «В самом деле, — замечает Аристотель, — наилучшим классом народонаселения является класс земледельческий, поэтому и возможно бывает насаждать демократию там, где народная масса занимается земледелием или скотоводством… Имея, благодаря своим занятиям в своем распоряжении все необходимое, земледельческий класс занимается своим делом и не стремится к делам посторонним; ему приятнее личный труд, чем занятия политикой и вопросы государственного управления, поскольку отправления магистратур не будут сопряжены с большими материальными выгодами… Доказательством этого служит то, что эта масса переносила в старину тирании, а в настоящее время выдерживает олигархии, лишь бы только никто не мешал ей заниматься своим делом и не отнимал от нее ничего из того, что ей принадлежит: при этих условиях одна часть земледельческого класса быстро богатеет, а другая не испытывает нужды… Скотоводство стоит во многих отношениях близко к земледелию: да и для военной службы скотоводы оказываются по своему образу жизни, наиболее пригодными: они полезны для нее и своим физическим закалом и тем, что могут долго оставаться под открытым небом. Остальные классы населения, из которых состоят прочие демократические государства, все почти уступают классам земледельческому и пастушескому. Образ жизни этих остальных классов — плохой, и ни одно из тех занятий, которыми занимается масса, состоящая из ремесленников, торговцев, поденщиков, не имеет ничего общего с добродетелью»[14].
Деревенская добродетельная неотесанность и подозрительная в нравственном отношении искушенность и сметливость горожанина сделались общим местом всей морализирующей литературы уже в те времена. Мудрость селянина и кодекс сельской чести сформулировал еще Гесиод в поэме «Труды и дни»: трудись, не жалея сил, молись богам о даровании успеха, жди, пока подарит тебе мать-земля пропитание и все прочие блага, наблюдай приметы и не рой другому яму, в которую не хотел бы угодить ты сам. Благочестие горожанина несколько иного свойства. Афине он, конечно, молится, но никакая мать-земля не родит ему из глины даже самого примитивного горшка, тут приходится самому двигать руками («Молись Афине, да и рукой двигай» — старинная городская мудрость), но прежде чем браться за дело, необходимо еще и пораскинуть умом, семь раз отмерить, отвесить, сосчитать. Разумеется, тот, кто первый придумал поковырять землю палкой и посадить туда собранные семена, вместо того чтобы съесть их и подыскивать другие готовые плоды, был гениален, как Архимед; спору нет, и в гесиодовские и в аристотелевские времена земледельцу, чтобы прокормиться, не приходилось дремать, но его мудрость заключалась в наблюдении природы и в благочестивом подражании ей, а более всего — в страхе перед неурожаем: на все божья воля. Все, что наблюдал целый свой век сельский житель, — это ежегодное рождение всходов, листьев, цветов, плодов у растений, регулярное прибывание приплода, шерсти, молока у скота; он учился различать разнообразные породы, отличать лучшие сорта от худших, примечать благоприятные стечения обстоятельств и неблагоприятные. Каждого соседа он знал с рождения того и по его породе, по роду, из которого тот происходил: сын добрых родителей будет добр, сын худых — скорее всего, худ: «от худого семени не жди доброго племени» — это тоже земледельческая мудрость.
Рождение, появление на свет, произрастание и возрастание, все рождающая и рождающаяся природа, а также и порода, прирожденные свойства, определяющие собой весь дальнейший рост и поведение родившегося, называются по-гречески одним словом «фисис». Именно эта природа-фисис стала предметом внимания первых греческих философов, которых Аристотель именовал «фисиологами». Деревенский мудрец всегда так или иначе «крепок задним умом», он учится на опыте, после события, все его самые продуманные действия идут вслед природе и после нее. Но уже древнейший греческий миф противопоставил мудрости Эпиметея, «помыслу», мудрость Прометея, «промысел». Когда в трагедии «Прикованный Прометей» страдающий титан перечисляет все свои благодеяния человеческому роду, он называет вперемешку и наблюдение примет и науку числа, и грамоту, и приручение скота, и гадания, и жертвоприношения, и врачевание, и обработку металлов, и строительство:
И все же в «промысле» городской житель оказался несравненно быстрее селянина: и считать, и отмерять, и писать ему приходилось гораздо чаще и больше, и от «природы» он был дальше, и растягивать на год очередной урок — таков был наименьший срок земледельческой науки: от урожая до урожая — у него не было ни нужды, ни возможности: горшку не нужно вызревать год, да ими и не засеешь целое поле, чтобы летнего урожая хватило на зиму; горшечник из своей мастерской редко выглядывает наружу, чтобы вопросить небеса, будет ли дождь, а если удастся все горшки разместить не на открытом дворе, а под навесом, то он и вовсе не взглянет на небо — ему природные приметы знать не так уж важно.
«Думают ли исследователи божеских дел, что они, познав, по каким законам происходят небесные явления, сделают, когда захотят, ветер, дождь, времена года и тому подобное, что им понадобится?»[15] — так говорит отошедший от земледелия Ксенофонт, обнаруживая тем самым полную незаинтересованность проблемами сельского хозяйства, — а сельскому жителю как бы хотелось, вероятно, если не самому взять эти божеские дела в свои руки, то хотя бы выпросить у богов милость предвидеть стихийные бедствия, как дано ему предвидеть смену времен года. Ведь сумел же первый философ Фалес, как рассказывают, предвидеть не только затмение солнца, но и богатый урожай оливок и с успехом воспользоваться этим предвидением[16]. Но про того же Фалеса рассказывают, что он, засмотревшись на небо, угодил в яму, — урок всем, кто гонится за дальней мудростью, не разумея ближних дел (Теэтет, 174 А).
Сограждане Сократа стояли на распутье: от философии мало проку, да и порядочно вреда — мудрствующие молодчики очень уж заносчивы и либо вовсе не занимаются практическими вопросами, либо обнаруживают в них такую ловкость, что заморочят и обведут вокруг пальца кого угодно. Полезна или опасна философия?
Ворчит на новые времена почтенный Демодок и все-таки тащится с сыном в город — учить его городской Софии, переплачивая деньги бывшим поденщикам и мастеровым. Величавый Протагор обнаружил свои философские задатки перед проницательным взором Демокрита тем, что ловко и толково складывал в вязанки дрова, когда юношей работал дровоношей[17], да и сам Сократ начинал путь мудрости каменотесом по примеру и под руководством отца.
Что же это за София, в которой малопочтенный ремесленник обогнал родовитого земледельца, к тому же хорошо образованного по моде и мерке своего круга?
«Демиург, — вещает платоновский Тимей, — взирает на неизменно сущий эйдос и пользуется им как образцом при создании любой вещи, сообщая ей соответствующий ее назначению облик и приспособленность — тогда его произведение прекрасно, если же он берет образцом уже возникшую, а следовательно, обреченную на уничтожение, вещь, его ждет неудача» (28 А). Опыт наблюдения за природой вещей не сулит истинного знания, пока даже в природном, рожденном и смертном, несовершенном существе мы не постигнем, не увидим его вечного и неизменного образца. О произведении ремесленника нечего и говорить — оно сделано по образцу, который стоял перед мысленным взором создателя до и во время работы и направлял, определял все его действия.
Никогда ничего не сотворивший своими руками по своему замыслу Диоген попрекал Платона за его идеи стола или чаши: стол я вижу, чашу я вижу, но ни «стольности», ни «чашности» не вижу. По преданию, Платон ответил так: «Чтобы видеть стол и чашу, у тебя есть глаза, а чтобы видеть стольность и чашность, у тебя нет разума»[18]. Платоновский Сократ, сталкиваясь с подобной умственной слепотой своих ведущих частную жизнь (по-гречески ******* — «идиотов») собеседников, призывал на помощь сословие обслуживающих афинский народ ремесленников («демиургов», т. е. «работающих на народ»).
«Что стоит перед глазами столяра, делающего челнок? Должно быть, нечто, отвечающее природе тканья (прирожденное для тканья)?
— Весьма вероятно.
— А если во время работы челнок расколется, то, делая новый, станет ли он мысленно взирать на расколовшийся или на тот образ, по которому он делал и первый челнок?
— На тот образ, — я думаю.
— Так не вправе ли мы сказать, что этот образ и есть то, что мы называем челноком?
— Мне кажется, да.
— А посему, если нужно сделать челнок для легкой ткани, либо для плотной, льняной, шерстяной или какой-нибудь другой, то разве не должны все эти челноки прежде всего иметь образ челнока, а затем уже следует придать каждому изделию такую природу, какая в каждом случае годится лучше всего?
— Да, конечно». (Кратил, 389 А — С).
Какая разница между сделанным челноком, который может видеть кто угодно, были бы глаза, и той идеей челнока, тем его эйдосом, образом, который видит умственным взором создающий его творец, — не нужно объяснять столяру, легко поймет это и гончар, вспомнив про свою работу, и кузнец, и художник, и поэт.
[14] Политика Аристотеля / Пер. С. А. Жебелева. М., 1911, с. 277–280.
[15] Ксенофонт Афинский. Сократические сочинения. М.; Л… 1935. с. 24.
[16] См.: Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М., 1979, с. 71.
[17] См.: Там же, с. 376.
[18] Там же, с. 251.