Он хохотнул с клекотом каким-то, точно поперхнувшись, надел соломенную шляпу и сделал руку кренделем, приглашая ее, насмешницу, неунывающую женщину, в тот кинотеатр, который они особенно любили.
Любили они ходить в кинотеатр повторного фильма, в тот маленький узенький зал, что был отведен для демонстрации фильмов при бывшем Доме культуры. Сколько кинотеатров в таком городке, как Жучица? Ну новый, главный, по названию «Беларусь», ну еще один, который прежде был для зрителей главным магнитом, ну еще где-то в фабричном районе и, наконец, этот кинотеатр повторного фильма.
Как всегда, у входа в кинотеатр, на асфальте, стоял в знаменитой позе, скрестив руки на груди, директор кинотеатра Шехульский — молодой человек с очень серьезной наружностью и вечно в черных защитных очках, чем-то напоминающий одного из тех героев зарубежных фильмов, которые Шехульский обычно и подбирал для демонстрации в узеньком, как общий вагон, зале. Казалось, и поза Шехульского, и весь его строгий вид, и эти черные очки, как бы отгораживающие его от скучной повседневности, — все в нем, казалось, говорит о том, что живет человек в ином мире, иными страстями, навеянными ему сюжетами фильмов. Вдобавок ко всему Шехульский всегда жевал бог весть где раздобытую импортную жевательную резинку, хотя злые языки утверждали, будто Шехульский довольствуется местными ирисками, конфетами-тянучками, всяким там «Золотым ключиком».
Едва они вошли и сели в совершенно пустом зале, начался дневной сеанс — как будто для них двоих. И сразу тревожная музыка, сразу события военных лет на экране, концлагерь, узники в полосатой одежде, пулеметы на вышках, откормленные собаки, очертания гор вдали — тех гор, куда удастся бежать нашему Ивану и одной итальянской девушке, Джулии, что ли. Видел уже Кушнарчик этот фильм где-то в Жлобине, а теперь здесь увидит, а потом, быть может, еще в каком-то поселке — и всегда поражаться будет, как все это, происходящее на экране, знакомо ему, точно в какой-то степени фильм и о нем, об Иване Кушнарчике.
Захваченный действием на экране и вдруг ожившими, восставшими в нем воспоминаниями, он принялся нашептывать, касаясь губами женского локона, что все так и было, самые разные пленники жили в одном бараке, почему-то много было итальянцев, и вот они, русские люди, легко находили общий язык и с итальянцами, и с поляками, готовили побег, потом бежали и целый месяц скрывались в горах, потом опять попали в этот ад, где легко можно было расстаться с жизнью, если бы не память о жене да о дочках. Вот ведь какая история: уже не было на свете ни жены, ни дочек, а помогали они ему выстоять, выжить. Он думал о них — и они как будто махали ему руками издалека, как будто звали, как будто знак подавали: выживи, выстой и приди!
Сам не знал он, как пришлось лишь теперь рассказывать правду, никому он не любил о прошлом своем, о бедах говорить, так и ушел бы, возможно, так и унес бы свою правду в другой городок, если бы не особенный этот момент. Фильм, и никого в зале, и на экране — пережитое прошлое, и все равно ведь надо как-то объясниться с Алевтиной Сергеевной, чтобы поняла она, что такое заставляет его десятилетиями кружить возле Рогачева.
— Так вот откуда ваша эрудиция, Иван Евтеевич! — с жаром воскликнула она.
— Да-да! — подхватил и он. — Вся эта ерундиция…
И так сильно, так надежно сжала она его руку, что он, растроганный, поцеловал ее, а потом и еще раз поцеловал не то в лоб, не то в висок, ощутив на жестких губах своих тонкий ее волосок. Да если бы не надо было оберегать Алевтину Сергеевну от пересудов, он бы, допустим, и не отказался от ее ласк, как не отказывался от любовных утех ни в Жлобине, ни в Довске, сам охотно, до хруста обнимал районных красоток, если те ему улыбались.
И вот же непредвиденные повороты: еще с утра, мучаясь оттого, что предстоящий прощальный разговор будет ударом для Алевтины Сергеевны, он так сочувствовал ей и пытался найти особенные, утешительные слова, а теперь вдруг она принялась успокаивать его, как будто он пропадал, падал духом именно в эти мгновения.
— Вы только не очень к сердцу, Иван Евтеевич. Слова мои убогие и лишние, а все лее прошу: поберегите сердце, Иван Евтеевич. И зачем пошли мы на этот фильм? Вы часто дышите, Иван Евтеевич, вам не плохо, Иван Евтеевич? А то давайте на воздух! — горячо шептала она, и оборачивалась, точно опасаясь зрителей, и вдруг приникала к нему, и рук его не отпускала из своих, сильных и нежных.
Впору ему разрыдаться, что ли, да ведь давний камень на груди, все пережито, все и без того мучает каждый день — мучает и закаляет душу, как это ни странно. И, все удивляясь неожиданному повороту событий, шепоту страстному ее, врачующим словам, прикосновениям, он поразился ее выдержке, ее сердечности. Не стала ныть да упрекать, не о себе подумала, а все-таки о нем, о нем, о его вечной муке. Умница, сильная женщина, одинокая, милая — как же так, что вы одна в этом городке, милая утешительница?
И благодарный ей за эти мгновения, за понимание ее, он вновь нашел пересохшими губами завиток ее волос.
— Все так и было, Алевтина Сергеевна, все так и было. И еще похуже, пострашнее! И потом эта лебеда, белая какая-то лебеда на лежанке печки… На той лежанке мои дочки грелись в мороз, а тут гляжу: занесло лежанку огородной землей, поднялась лебеда… Да разве страшен теперь мне этот фильм? Разве можно придумать и показать такое, что одному мне только и видно?
И он попытался было закурить, вырвать руки из женских рук и закурить свою «Приму», да только нежной тяжестью давили и давили на его руки мягкие горячие ладони — успокаивали, наверное, или сжимали таким необычным рукопожатием перед разлукой.
— А все же на воздух вам, Иван Евтеевич, на воздух!
И покорный ее просьбе, шепоту, рукам ее, он побрел меж стульев жестких по проходу, долго шарил в плюшевых портьерах, липких от пыли, от времени, искал дверь, выход на улицу. И уже там, на асфальте, все-таки закурив несколько сплющенную, с овальным рыжим глазком табака сигарету, он нахлобучил на лоб соломенную шляпу, чтобы не так ослепляли солнечные лучи, и опять наткнулся на замершего в своей знаменитой позе Шехульского. Точно караулил их здесь Шехульский! Повернув замкнутое бурое лицо к ним, Шехульский несколько мгновений созерцал их, и не понять было, что там, в его глазах за черными стеклами: осуждение, удивление, насмешка, издевка, пренебрежение? Загадочный молодой человек!
Чтобы покурить всласть, Кушнарчик принялся читать названия фильмов на фанерном щите, и каждое название было притягательным, и недаром, недаром Шехульский столь высокомерен и неприступен, столь отличается своими европейскими манерами от неторопливых и болтливых провинциалов: самые интригующие, судя по названиям, фильмы подбирает для этого скромного кинотеатра!
Кушнарчик с удовольствием читал афишу на июль, иногда вслух произносил забавное или вызывающее название.
Итак, жители Жучицы, июль будет богат не только яблоками, не только скучными заботами или вспышками семейных радостей, но и зрелищами, зрелищами!
«Да, — подумал Кушнарчик, гася окурок о спичечный прогибающийся коробок, — не заскучаешь в этом городке!»
Что ж делать дальше, если день в июне так светел, ночь, краткая ночь в июне тоже светла, бела и если Алевтина Сергеевна, лишь в последний день июня узнавшая все о нем, смотрит с такой мольбой, точно он собирается дать деру из Жучицы именно сейчас?
— Шампанского! — молвил он тихонько ей, взял под руку и повел туда, где можно попировать, — Шампанского, а?
Она кивнула с улыбкой, обрадованная предложением, и вот они пошли, пошли, встречаемые кланяющимися или ухмыляющимися горожанами. Ах, потешная парочка, кавалер да барышня!
В этом городке два пресловутых ресторана, да только в тот большой деревянный сарай, где в огромном зале собираются и заезжие колхозники, и местные интеллигенты, и гостящие мальчики, он не захотел идти, там нет уюта, нельзя уединиться, а вот в ресторан «Волна» над Днепром, на круче, его всегда влекло: и зал поменьше, и буфет в углублении, в нише, и пианино, взятое в серый чехол из льна, и вид из окон на Днепр, на заливные луга, на дальние леса, похожие на застывшие голубые дымы.
Неплохо было бы и в этом зале, да знал он, что есть еще и другой, особый зал в ресторане «Волна», куда иногда попадешь, а иногда и нет; зал для именитых гостей.
Он сунулся было прямо в тот заповедный зал, мимо кухни, служебным коридорчиком, кивая знакомым поварам, вскрикивающим приветливо в кухонном тумане, как будто восторгающимся его смелостью, да тут встала на пути тоже знакомая широкоплечая официантка Анюта и смущенно предупредила, что попасть в зал для гостей, для избранных можно только с разрешения начальника горторга Былымина.
Что ж, и такой оборот дела он предвидел, никогда прежде не беспокоил своего начальника, щекастого да плотного человека со странной фамилией Былымин, но теперь ничего не поделаешь. Он не один, он с дамой, и ничего не поделаешь, надо просить об одолжении. Да и телефон здесь же, совсем под рукой, и вот он снял то ли жирную от прикосновений, то ли облитую супом трубку…
— Да чего там, Кушнарчик, гуляй на здоровье, — послышался в трубке, которую он держал несколько на отлете, чтобы и официантка Анюта слышала хрипловатый голос начальника. — Тем более что ты и есть гость Жучицы. Понял, Кушнарчик? Откуда знаю? Все знаю насчет своих кадров. Нет, спасибо, компанию разделить не могу, а на прощанье скажу: помяни мое слово, вернешься в Жучицу. Многие у нас уезжали с гонором, а потом просились. У нас же природа, Кушнарчик, белорусский курорт! И если потянет в Жучицу, я тебя устрою в любой точке, ты можешь не сомневаться. Хотя тебе уже пенсия идет, Кушнарчик? Ну, брат, тогда тем более потянет в Жучицу!
Вот и весь разговор, вот и напутствие, вот и надежда на возвращение, вот и вера в особенную притягательность курортного местечка на Днепре…