И пока она так убеждала, сама не понимая, почему так легко слетела с ее остывших губ неправда, выдумка, увлекательная ложь про деда Миколку, там, за пологом палатки, слышалось сопеньице Данильца, шаркающий звук спички о коробок, и вот уже вроде прибавилось света на бревнах плота перед узким проемом палатки.
«Фонарь нашли и зажгли! — догадалась она и тут же удивилась: — Чего это я про деда Миколку, про того партизана?..»
И тут как раз с фонарем, освещая свое узкое, серповидными морщинами изрезанное лицо и слепыми от этого близкого фонаря, мутными глазами глядя перед собою, сунулся было в палатку Данилец и таинственным хриплым голосом сказал:
— Слухай, внучка. Той Миколка — это я. И никому про это. Никому! А если хочешь, чтоб родичем был твоим, то нехай так… А чего ты про Миколку, внучка? Я и так бачу — плаваешь ты отважно…
И, наверное, потому, что ничего он не видел и не слышал в ответ в освещенной палатке, он тотчас же исчез, и закачался фонарь в его руке, и Прося все следила за этим фонарем, пока его не поставили где-то у рулевого бревна.
«Чего это я про Миколку набрехала? — поразилась она нечаянной, ознобом, лихорадкой подсказанной выдумке. — Разве мой батька не смотрит за бакенами, разве мой брат не учится в Гомеле на помощника капитана, разве я сама не люблю Припять? Тоже придумала! Я же тут, на плотах, кухарка, я же, можно сказать, сестра этим людям».
Обиженная на себя за выдумку, за ложь и воодушевленная впервые пришедшей мыслью, что она своя на реке, что она сестра плотогонов, Прося глядела, как опять подняли фонарь, как закачался фонарь широко, с размахом, точно его кидало ветром взад-вперед. И по тому, как высоко держали фонарь, она угадала в приближающемся человеке Антона и уже твердо сказала себе, что не уйдет никогда с плотов из-за Антона, не останется без реки, без работы на реке, без костров, без ночлегов на реке, на идущих плотах, а лишит этого дерзкого человека всяких надежд и заставит его видеть в ней сестру.
— Ну, ты как тут? Обсохла? — спросил с усмешкой Коврига, съежившимися на свету медвежьими глазами поглядывая на нее и протягивая руку, точно вновь готовясь помочь ей взобраться на плот.
Она сидела вполоборота к нему и нарочито отряхивалась так, чтобы в лицо ему летели брызги с волос.
Иностранные слова
© Издательство «Советский писатель», «Трава окраин», 1981.
Дамы, девушки, скандальные тетки Жучицы! Если вам не хочется встречаться с вздорным человеком, то вы обойдете стороной заносчивого портного Шумова, носящего выцветшие брюки высоко застегнутыми, повыше живота, чуть ли не на груди стянутыми узеньким ремнем, и обойдете часового мастера Фомина-Малина, самодеятельного композитора, курчавого сочинителя песен, и сапожника, и столяра, и скорняка, и кого-нибудь еще. Всеми мастерами сможете вы пренебречь и как-нибудь выйдете из положения, а только не миновать вам того, кто каждый день поставляет на ваш стол филейную говядину, бараньи фиолетовые почки, свиные стеариновые рульки, — нет, не миновать вам утреннего базара и очереди вдоль оцинкованного стола под прогнувшимся навесом, где по ошкуренным тушам хоть изучай анатомию скота. Будьте спокойны, дамы, девушки, скандальные тетки Жучицы, не заискивайте перед мясником и не дерите глотку, не плачьте и не взывайте к справедливости: всем будет лучший кусок насущного.
Иногда Иван Кушнарчик именно таким ироническим обращением начинал успокаивать гудящую, тесную толпу волнующихся женщин: «Дамы, девушки и скандальные тетки Жучицы!» И если юмор находил отзыв у горожанок, если очередь принималась шутливо дознаваться, кто же здесь дамы, а кто сварливые тетеньки, то Кушнарчик доброжелательным взглядом обводил хозяек в летних платьицах, с обнаженными до плеч руками, то худыми и плоскими, как весла, то по-спортивному мускулистыми, снимал белоснежный колпак и утирал бритую голову, а затем рубил и предлагал каждой самое лучшее. Много он пожил на свете, кочуя из одного городка в другой, многого навидался и вынес для себя главный жизненный принцип: утоли человека добром, утоли даже крикуна, скандалиста, обидчика, помоги даже самому мрачному человеку посветлеть, отойти душою, обрести равновесие.
Но в этот день, когда Кушнарчик уже твердо положил себе поменять одну провинцию на другую, распрощаться с этой пристанью, оскорбительно галдела воскресная очередь, сыпала попреками да хулой, и Кушнарчик, раздражаясь от этих напрасных попреков и все равно выбирая для каждой хозяйки лучший кусок насущного, тоже начинал негодовать и по-своему, на иностранный манер, называть горластых теток разбойницами. Как будто он в самом деле был зол на них!
— Ну, корсаро! — восклицал он, протягивая вырезку сухопарой требовательной женщине, чьи глаза от злости сделались треугольными. — Ну, корсаро! — повторял он возмущенно, все держа на растопыренных пальцах влажную, винно-красную мякоть. — Это же не что-нибудь, а комильфо. Бери и не бесись с утра, корсаро!
Так, смягчая выражение, из деликатности не называя хозяек русским, доступным словцом, Кушнарчик видел, как жучицкие дамы конфузятся при этом, затыкают нос, прикрывают рот, отводят глаза, словно произносил он теперь нечто неприличное.
— А еще матерится по-иностранному, — буркнула сухопарая женщина, обжигая на прощанье презрительным взглядом маленьких треугольных глаз.
— Вечно он гнет иностранные маты, — взвился над очередью неврастенический альт.
— О сакраменто! — обреченно вздохнул Кушнарчик, веселясь оттого, что и этот невинный вздох будет сочтен заморской, чужестранной бранью, и принялся разделывать тушу на испещренной сетчатыми вечными морщинами неохватной колоде, воодушевляя себя. — Эх, пошел работать пикадор!
И уже не слышал благоразумных замечаний, не видел, как базарные дамы отворачиваются, словно от дурного поветрия. Если бы знали они, гонимые привычной заботой о доме и яствах, если бы знали они, знатоки вкусного, откуда в его лексиконе так много иностранных слов, толкуемых всеми непременно матерными, скверными словами, то наверняка по-другому, сочувственно отнеслись бы к замысловатым его восклицаниям.
Пора, пора сниматься с этой пристани, пора к другому берегу, в другой провинциальный уютный городок! И совсем не потому, что ты, пришелец, бездомный, пожилой, одинокий, без роду и племени, прослыл здесь сквернословом и бирюком, а потому, что вот заняла в самом хвосте очередь близорукая Алевтина Сергеевна, тоже безнадежно одинокая, учительница иностранного языка, единственная, кто понимает смысл вполне приличных итальянских или французских слов и с кем ты ходишь иногда в кинотеатр, — а это предосудительно, если ты ходишь да ходишь с незамужней учительницей в кино, а ничего определенного не предпринимаешь, Жучица давно поженила вас, Жучица верит в неизбежность брака, а вы — что же вы, пожилой одиночка да старая дева? Что же вы так долго ходите в кино? Пора, пора бежать в незнакомый городок, потому что в самом деле невозможно так долго томить кроткую Алевтину Сергеевну, никакой свадьбы не ждите, дамы, девушки, кумушки Жучицы. Очень кроткий и хороший человек Алевтина Сергеевна, и он для нее, может быть, тоже пара, хоть не так начитан и не годится в интеллигенты, но зато именно он — последняя надежда Алевтины Сергеевны. Последняя ставка, если хотите! И была бы вполне сносная жизнь, он уживчив, а она будет дорожить поздним мужем, да только как объяснишь, что та, первая и единственная, довоенная семья, погибшая в войну семья, жена и две пятилетние дочки-близнецы, — та первая семья так и осталась единственной, и по сей день в памяти маленькие загорелые руки жены, смех дочек? Как объяснишь, что ты такой странный, такой однолюб, такой дикарь?..
Еще не раскланявшись с Алевтиной Сергеевной и нарочито суетясь, делая много лишних движений и по привычке щеголяя иностранным словцом, он скользил взглядом по очереди и все же туда, туда, в самый хвост очереди, посматривал и успевал мельком, но четко разглядеть ту, с которой молва уже давно обручила его. Как хорошо, что есть в этом городе приятный тебе человек, и ты знаешь, что сейчас этот человек тоже отводит в сторону взгляд, но думает лишь о тебе, и так отрадны минутки, когда вы оба словно играете, словно не замечаете друг друга, а на самом деле только и ждете еще более славной минуты, когда окажетесь лицом к лицу и уж по-настоящему поздороваетесь… И будет близко знакомое, трогательное, бледное, почему-то вовсе не тронутое загаром лицо с умными лиловатыми глазами за стеклышками очков, и будешь ты удивляться, почему эта скромница осталась в девах: не так чтобы уж очень хороша собой учительница, но приятна всем обликом и тем особым, отличительным, что проявляется в манерах, в голосе, во взгляде интеллигентного человека.
Да, таяла очередь, и приближалась Алевтина Сергеевна, и вот-вот можно деланно воскликнуть, как бы нечаянно увидев ту, с которой давно обручила Жучица. Но в том-то и дело, что Жучица прогадала, последний день он здесь, за этим оцинкованным прилавком, бежит, бежит он из Жучицы, а Жучица пока не знает, и Алевтина Сергеевна еще ничего не знает! Как ей скажешь, как причинишь ей боль, как объяснишь, что пора ему на другой берег? И как воспримет все это она, пожилая скромница, привыкшая к неладным событиям, к скупой судьбе? Вот почему он особенно суетился теперь, напоследок, вот почему и хотел, и боялся этой встречи.
— Джованни, вы опять сквернословили? — спросила она так, точно был перед нею провинившийся ученик, и это опять же было игрой, любила называть она его, Ивана, итальянским именем, потому что понимала итальянские слова, которыми он сыпал.
— Алевтина Сергеевна, больше не буду! — тоже привычно покаялся он, и тут защемило, защемило у него: а ведь и в самом деле больше не будет он здесь сквернословом жить, прощай, прощай, Жучица, и Алевтина Сергеевна — тоже прощайте! Арриведерче! Оревуар!
Да, так нехорошо стало у него на душе, а ведь еще впереди объяснения и переживания, хотя могло быть и без подробных объяснений: они ведь на «вы», они ведь только в кино, а если у него, у Кушнарчика, у русского Джованни, в гостях — то лишь ради скромного пира, какого-нибудь угощения, беседы.
Любил он угощать отменным пловом или шашлыком, тут он мастак, недаром одно время был королем ресторана в Жлобине, шеф-поваром. И вот теперь, когда очередь схлынула, словно с умыслом оставив их вдвоем, он передал халат другому мяснику, завернул кусочек мякоти для Алевтины Сергеевны и предложил пойти да позавтракать, зная, что она пойдет, что ей вовсе и не нужна утренняя базарная толчея, обходится она и без скоромного, чем-нибудь, а занимает очередь ради этой счастливой минуты: здрасьте, здрасьте, Джованни! Базар провожал их за распахнутые и оклеенные клочками бумаги, рукописными объявлениями ворота на Кооперативную улицу, Кушнарчик хотел испытать хотя бы иллюзию тоски оттого, что видит в последний раз тусклый булыжник, навесы с изогнутыми хребтами и впалыми крышами, июньские дары — оранжевую землянику, темно-зеленый лук, ведра тугой, как бы точенной из красного дерева редиски. Но что ему эти приметы Жучицы, если все маленькие города так похожи и если главное беспокойство в невысказанном: как объяснишь, как оставишь одинокую в одиночестве, как причинишь боль? Кооперативная улица с ее лавчонками, забегаловками, мастерскими — мимо.
И Вокзальная с ее автостанцией, больницей и больничной рощей — мимо.
И песчаная Береговая — тоже мимо.
И — «вот эта улица, вот этот дом, вот эта барышня, что я влюблен»…