За зеленой оградой кустарника он увидел какое-то смутно белевшее пятно и свернул с дорожки. На берегу круглого, заросшего лягушечьей ряской, пруда стояла мраморная статуя: нагая девушка с отбитой левой рукою. «Почему не спрятали ее? — возмутился Романцов. — Шальной немецкий снаряд разобьет ее вдребезги!» Он подошел ближе и, восхищенный, остановился. Задумчивое лицо девушки было наклонено, в мягких линиях ее стройного тела, в овале щек, в лукавой улыбке было столько доверчивой чистоты, что Романцов лишь негромко вздохнул. Теперь он уже ни о чем не думал. Он стоял растерянный, подавленный каким-то еще неведомым ему волнением, сердце его билось короткими, твердыми ударами. Ему было трудно дышать.
А небо темнело, и одинокая звезда затеплилась над разрушенным немцами Петергофским дворцом, робкая, ясная звезда, название которой ему до сих пор не довелось узнать.
Он прислонился к дереву и мечтательно улыбнулся. Он вспомнил Нину, на высоких сильных ногах, с тяжелыми, оттягивающими назад голову, косами, с глазами, полными ясного счастья.
«Ничего, — сказал он себе. — Пусть я не получаю писем, но я тебя не забуду. Иван Потапыч прав: ты всегда останешься хорошей. И если ты полюбила другого, — будь счастлива».
Тишина ораниенбаумской ночи окружала его. Уже светилось небо бесчисленным множеством звезд, и каждая звезда была, как слеза.
В воскресенье Романцов проснулся на рассвете, до подъема, взял полотенце и пошел на пруд купаться.
Он долго стоял на берегу и смотрел в тихую заводь. Плеснула какая-то рыбешка в камышах, и радужные круги пошли по воде, колыша стебли осоки. Он разделся и, поеживаясь, пошел к воде.
Вода была студеная. Романцов окунулся и проворно полез на берег, чувствуя, что все тело горит и покрывается «гусиными пупырышками». Однако он был доволен — ведь он решил купаться до первого инея и верил, что сумеет сделать это.
Едва он оделся, как с дороги раздался писклявый голос Вайтулевича — ротного письмоносца:
Романцов побежал к дороге.
— Иван Иваныч, мне есть?
— Как всегда!
Он протянул мятый конверт. Писала мать. Романцов лег на траву.
«Милый мой сыночек Сереженька! Шлю тебе свое материнское благословение, желаю здоровья, бодрости и бесчисленное количество раз целую тебя. Я очень удивлена, что во всех последних письмах ты спрашиваешь о Нине. Разве ты не получил моего письма, посланного еще в конце июля, почти два месяца тому назад? Сереженька, ты знаешь, что я искренне любила Нину…»
Романцов быстро закрыл ладонью письмо: «Любила? Почему — любила?!»
Окутанные голубоватой дымкой, мирно дремали пригородные холмы. Романцов не видел их. Было ясно и тихо. Немцы не стреляли. Но Романцов не замечал тишины. Прозрачный воздух уже не был насыщен зноем, как в августе, а блестел и переливался холодным ослепительным сверканьем. За изгородью парка пышно рдела рябина.
«…лбила Нину, считала ее доброй девушкой. Я была готова после войны принять ее, как дочь, в наш дом. Милый мальчик, стойко перенеси свое горе, будь твердым и не отчаивайся. Я не хочу утешать тебя. В этой трагедии слова бессильны. Я надеюсь лишь на твой волевой характер…
Еще в июне на тот завод, на котором работала Ниночка, был налет вражеских самолетов… погибла под развалинами… цеха. Не могли ее долго опознать, так была изуродована. И мы узнали очень поздно об этом…».
Романцов судорожно сжал в кулаке письмо.
…Бог знает, что случилось бы в тот день с Романцовым, если бы взвод Суркова не отправили в боевое охранение.
Конечно, он не перестал бы исправно нести солдатскую службу. У него была честная душа. Но Иван Потапыч боялся, что Сергей — замолчит. Самое это страшное, когда удрученный горем фронтовик замкнется, онемеет и не откликается на сочувствие, на по-мужски неуклюжие ласки друзей.
Подопригора молча довел Романцова по узкому, обложенному досками ходу сообщения к круглому, как стакан, и глубокому окопу. Это был пост Романцова. Дружелюбно похлопав по плечу Сергея и приложив с важным видом палец к губам, старший сержант ушел.
Было темно. Млечный Путь светился, как крупнозернистый иней, проступивший к концу морозной ночи на черном потолке землянки. Трассирующие пули немцев прошивали мрак, волоча за собою то золотистые, то красные, то зеленые нити. Романцов положил винтовку на бруствер окопа. Он уже много раз стоял по ночам на посту в боевом охранении. Он знал, что в эту пору нельзя думать о чем-либо тревожном, а надо смотреть на немецкие позиции.
Старший лейтенант сказал вечером, что на левом фланге в морской бригаде недавно исчез с поста часовой: немцы утащили. Вообще-то в этом случае не было ничего особенного, но бойцам это было неприятно. Романцов был уверен, что его-то уж немцы не утащат…
Он запретил себе думать о Нине. Он начал считать: раз, два, три, четыре… Это помогало ему не думать и не дремать.
От земли тянуло бодрящим холодком. Гниющие листья пахли спиртом. Море ворочалось в темноте, швыряя волны на берег. Романцов глядел на немецкие позиции.
Стрелять часовым боевого охранения было запрещено. Он монотонно считал: сто шестьдесят семь, сто шестьдесят восемь, сто…
Вскоре это ему надоело, и он начал читать про себя стихи. Оказалось, что все стихи Блока и Есенина, какие он помнил, — о любви. Почувствовав, как мучительно защемило сердце, он умолк.
Через два часа он услышал тяжелые шаги. Подопригора привел смену: Ширпокрыла. Взяв винтовку, Романцов стряхнул песок с ложа и приклада.
Ему не захотелось итти в маленькую землянку, врезанную в стену траншеи и прикрытую накатом в четыре бревна. В ней бойцы курили и спали. В бою эта землянка была бы мгновенно превращена в пулеметный дзот.