— Жулик, а все же убил шесть немцев. Знаешь, кому надо было бы быть комсоргом? Курослепову.
— Старик!
— Нет, он не старик, он моложе тебя! — вскричал запальчиво Романцов. — В нем есть мудрость жизни. Он был бы отцом комсомольцев, умным, всепонимающим отцом…
Сухарев улыбнулся. Романцов отодвинул чашку и вяло сказал:
— Во время войны не надо устраивать собраний.
— Нет, нет, в этом ты перегибаешь палку, — вытирая полотенцем пот со лба, жалобно ответил Сухарев, — Без собраний не обойтись. И Анисимов — отличнейший человек!
— Значит, надо устраивать собрания волнующие, как беседа у костра ночью, перед боем! Как чтение книг Николая Островского!
Романцов снова оживился и упрямо вскинул светловолосую голову.
— Ты сегодня хорошо говорил, — почему-то торопливо сказал Сухарев.
— А ты откуда знаешь? Тебя и на собрании не было!
— Мне рассказывали… А вот догадайся, почему Анисимов тебе не возражал в заключительном слове?
— Ничего не придумал, — самодовольно усмехнулся Романцов.
— Нет! — Сухарев перегнулся через стол. — Ему не велел полковник. Полковник сказал: пусть комсомольцы подумают о его словах, поспорят и с ним, и друг с другом, сами поймут, в чем он ошибался, а в чем был прав. А вы, — это Анисимову, — сделайте толковый доклад: «Ленин и Сталин о комсомоле». Чтобы Романцов не открывал уже открытую до него Америку!
Все это Сухарев сообщил Романцову таинственным шопотом, для чего-то оглядываясь на открытую дверь.
Настроение Романцова испортилось. Он вдруг быстро поднялся.
— Я пойду. Пора!
— Полковник о тебе еще сказал: «Занозистый паренек», — дружелюбно добавил Сухарев.
Но и это не успокоило Романцова. Он рассеянно пробормотал несколько прощальных слов и вышел из душной землянки под темнеющее небо. Сначала он хотел итти по шоссе, но потом у землянки начштаба полка свернул к парку. здесь его окликнул писарь Корж.
— Где ты пропадал? Тебя искали.
— Зачем?
— Фотограф приходил из фронтовой газеты. Хотел тебя «щелкнуть»!
— А ты, чорт, не мог зайти к Сухареву? — сердито спросил Романцов.
— Я и не знал. Он ушел в дивизию.
— Давно?
— Минут десять.
— Догоню!
И Романцов побежал по парку, легко отталкиваясь от земли сильными ногами и стараясь правильно дышать: раз-два (вдох), раз-два (выдох), раз-два (вдох), раз-два (выдох).
За деревьями было видно багровое солнце, медленно опускающееся за горизонт. Песчаная дорожка, как желтый ручей, лениво текла среди кустарника. На полянках цвел вереск. «Осень, — меланхолично подумал Романцов, — цветенье вереска означает начало осени». Он не застал фотокорреспондента в политотделе дивизии: тот ушел к морякам, в Ораниенбаум. Да и поздно уже было — темнело. Он зря бежал три километра по парку.
Паутина липла к его лицу. Ветки шиповника цеплялись за рубашку. Ему было не то что бы грустно, но все, что окружало его, — и густой, пока еще почти не пострадавший от обстрелов, Ораниенбаумский парк, и густосинее небо, и робкие голоса птиц в кустах, — все это заставляло думать о себе. Он думал, что пора начать жить по-другому, пора перестать азартно кидаться в любой спор и часто говорить необдуманные слова, что следует поучиться у Ивана Потапыча благородной молчаливости.
Сквозь серые стволы берез были видны красные крыши молочной фермы. Грузовой автомобиль, нагруженный ящиками с минами, проехал по дороге; тяжелая пыль медленно оседала на траву. Было тихо, немцы обычно в это время не вели огня. И когда в порту неосторожно прогудел буксир, Романцов не удивился: все было необычным в этот вечер.