В большой комнате Савельевых, в зале, поселились трое немцев. Один из них был непростого чина — со светлой окантовкой по погону и одним такого же цвета кубиком. В Городке разместилась тыловая часть. В первые дни тяжелые грузовики цепочками, впритык друг к другу, открыто стояли, запрудив узкие проулки и тупики. Потом машины согнали частью в одно место — к Сергиевской горке. Там, на летней киноплощадке, и у ограды, где семьями стояли вековые монастырские липы, их разместили, упрятав наполовину в землю: вырыли под углом ямы, и каждый грузовик въехал в свою, скрыв ниже насыпи переднюю часть с мотором.
Постояльцы оказались чуть ли не в каждом доме — где меньше, где больше. Когда распределяющая группа, осмотрев савельевское жилье, поставила мелом на дверях три крестика, обведя один кружком, Костька подумал, что вышла ошибка, не учли Ленку, которая в этот момент спала за печкой, или Вовку, что теперь с ними живет, и высунулся, показал немцам четыре пальца и даже сказал «фир»— уже мерекал. Немец с мелом тоже ничего не взял в толк и, показывая на метки, покачал головой, несколько раз повторил: «Найн… найн…».
Потом прибыли сами квартиранты. Пока заносили вещи, Костька с Вовкой разглядели их: рыжеватого низкорослого солдата, управлявшегося с багажом, гладколицего, опрятного с виду его начальника, который показывал, где что разместить, и сухощавого малословного ефрейтора с круговым серебряным галуном на рукаве.
Немцы взяли у Ксении кровать — для старшего званием; коренастый — денщик не денщик, так в конце концов и не определили наглядно его должности — и его приятель разложили свои постели на коротконогих деревянных топчанах, привезенных вместе с вещами. В зале постояльцы навели свой порядок: застелили хорошими одеялами постели, разложили рядом с ними ранцы и чемоданы, а на комоде — туалетные приборы; на двери, что вела в отгородку, повесили чуть ли не в окно размером бумажный портрет своего вождя. На нем, поверху и понизу, два русских слова — «Гитлер — освободитель». За дверью, где до этого стояла кровать, было сложено оружие: два новеньких карабина — они стояли прислоненные в углу, пистолет в черной тупой кобуре и несколько закрытых плотносбитых ящиков с железными накладками.
Каждое утро после завтрака — за пищей с котелками и фляжками, обтянутыми тонким войлоком, ходил на кухню рыжий солдат — немцы отправлялись на службу. Они возились с машинами, уезжали на них куда-то и возвращались порой поздно, в сумерки, часто с полным кузовом груза, обтянутого брезентом. Неразгруженные машины стояли на улице; угоняли их утром, с началом работы.
Немцы иногда маршировали по Городку и на пустыре за Грязными воротами, группами отбивали шаг под короткие вскрики командиров и, вволю натопавшись, запевали бодрые маршевые песни. С песнями и возвращались, словно бы довольные муштрой.
С пологой крыши сарая, где было удобно сидеть, не маячить, Костька с Вовкой увидели раз небывалое дело: немцы затеяли игру в футбол. В физкультурной форме — в трусах и бутсах — они разбились на две команды, вколотили по кромкам поля столбы ворот и часа два гоняли на поляне с настоящим кожаным мячом. Земля уже была прихвачена морозом, но игроки разгорячились — от них валил пар; сшибаясь друг с другом, они падали, обдирались и показывали судье подбитые и поцарапанные ноги. Тот громко свистел и твердо показывал рукой, в какую сторону бить штрафной.
Игру сломал неожиданный казус: один из солдат со всего маху угодил мячом в игравшего в другой команде офицера. Даже до крыши донеслось, как шмякнуло тому по лицу. Пострадавший закрыл обеими руками нос и согнулся, потом, отряхивая с рук обильную кровь, запрокинул голову. Солдат — руки по швам — застыл перед ним, склонив виновато голову.
Беготня сразу погасла. Вдруг офицер круто повернулся к обидчику и, зажимая одной рукой нос, другой указал вниз и что-то проговорил. Проштрафившийся солдат вытянулся грудью еще круче, потом опустился на живот и, плотно прижимаясь к земле, пополз к дальним воротам. Другие игроки снимали футболки, вытирали ими пот, молча смотрели, как их товарищ, не отрываясь грудью от истоптанной травы, преодолевает поле. Вот он обогнул стойку, двинулся в обратном направлении; видно было, как нелегко даются ему последние метры. Наконец он приблизился к тому месту, откуда начал ползти, и, не поднимаясь, уронил голову на руки.
Офицер одевался в стороне. Голову он держал высоко и то и дело прикладывал к разбитому носу платок. Оборотившись к наказанному, он коротко махнул свободной рукой и негромко крикнул: «Еще раз!»— так, наверно, надо было это понимать. Глубоко вздохнув, солдат снова припал к земле и медленно двинулся по старому следу, волоча длинные ноги.
— Во как… — тихо, словно боясь, что его могут услышать, проронил Костька. Вовка не отозвался.
Они спустились с крыши, прошли в свою камору. Минуя кухню, до печенок вдохнули давно забытый, а может, и вовсе неведомый до сей поры запах поджаренного сдобного теста. Вовка даже притормозил у занавески, скрывавшей вход в запечную комнату, куда с приездом постояльцев перебралась Ксения с детьми.
Сладкий дух исходил от пирога, вынутого из печи проворным коротконогим солдатом Хуго, умевшим — как выяснилось со временем — и комнату в порядке содержать, и по-хозяйски справляться с мучною выпечкой. Обычную пищу — от завтрака до ужина — немцам поставляла полевая кухня, раскинутая на первых порах во дворе домоуправления. По утрам оттуда по всему Городку разносился перестук топоров — поварское подмастерье готовило березовые чурки, — а запахи варева сводили с ума всех, кто жил поблизости.
— А ты мой котелки, — сказал как-то Костьке Ленчик Стебаков, — они помногу в них оставляют, если еда не по вкусу.
Костька долго не решался, потом все же, дождавшись момента, подъехал к рыжему, предложил свои услуги, когда тот как-то после ужина вынес на кухню порожние котелки. Солдат легко разобрался в его жестах, но посуду не доверил, даже усмехнулся в ответ на Костькино «вашен, вашен», — дескать, давайте я вам буду мыть, — и сам, как и обычно, намылил в поливном тазу воду. Побрезговал, как поняла мать.
…Витой румяный пирог, потемневший по закрайкам, источал сладостный запах необычайной силы — до головокружения. В щелку занавески Костька с Вовкой следили за тем, как жилистые руки сивого Хуго ловко скинули хрустнувшее диво с противня и длинным ножом аккуратно отсекли подгоревшие кромки. Сухие ломкие отходы оставались на порожнем листе, матово-влажном от масляной подмазки.
Сейчас этот пекарь унесет дышащий жаром и горелым сахаром пирог к себе в зал, где уже звенькает посуда — готовится праздничный стол — и весело переговариваются два других постояльца, и бурые обрезки на противне перед устьем печи станут их нечаянной, но законной добычей. Так думал, глотая слюни, Костька, не отрывая глаз от проворных рук, покрытых мелкими золотистыми завитушками.
Но руки стали творить вдруг что-то немыслимое: они ухватили остывающий железный лист и, встряхнув его, опрокинули над загнеткой, — хрусткие подгорелые лоскутки смешались с мусором и золою на припечке. Костька почувствовал, как дрогнуло прижатое к нему Вовкино плечо; Вовка засопел и, откинув занавеску, шагнул в кухню и встал там, вцепился пальцами в край стола. Рыжий Хуго, поддев раза два носик рукомойника, сполоснул руки, отстегнул самодельный фартук и бережно подсунул ладони под окрепший на полотенце пирог.
Не было сил отвернуться от опустевшей печи. Вовка подступил к ней, стал торопливо выбирать из теплого пепла замусоренные твердые кусочки — они легко угадывались пальцами в мякоти золы — и складывать на чистое место загнетки. Костька, вторым номером, обдувал их в дымоход и собирал в горсть.
Но тут, толкнув дверь, в кухню снова вышел Хуго. Вовка сделал вид, что наводит на припечке порядок; Костька как держал, так и опустил руку на чугунную плиту — опрокинул осторожно ладонь-лодочку над загнеткой. Сухие обрезки пирога снова утонули в золе.
Немец что-то буркнул и, покачав головой, жестом показал им отодвинуться, затем поддел ножом загнеточные круги и смел золу в топочный провал. В кухне повеяло легким винным духом, за дверью, скрывшей немца, послышался смех.
Вовка откинул дверцу плиты и стал шарить пятерней в ее зольном чреве. Обернувшись на стук комнатной двери, он увидел выходившего из зала обер-фельдфебеля — уже разбирался в званиях — с тарелкою в руке. На тарелке лежал кусок пирога. Немец был подвыпивший, веселый.
— Мутер там, у подруги своей, — замахал Костька рукой в ответ на его бормотанье. — Позвать, да? Сбегать?
— Я, я… — немец согласно кивнул и поставил тарелку на стол.
Он добавил что-то еще, указывая на пирог и на выход, откуда должна была появиться Ксения. Было ясно, что он говорил о ней. «Мутер… Ксэнья…»— эти слова от него уже слышали не раз, и сейчас они же мелькнули в его быстром разговоре.
За матерью идти не пришлось, она сама в сопровождении Нюрочки Ветровой тут же вернулась домой. Увидела тарелку с долей пирога, вся сжалась, покосилась недоверчиво на зальную дверь, за которой становилось все шумней, прошла, поддерживаемая товаркой, за печку. Повозились они там недолго — слышно было, Ленку в ее соломенную кровать укладывали, и Нюрочка вышла, сказала строго:
— Мать больная у вас, как огонь вся. Может, легкие продуло…
— К вам пошла — ничего не было, — сказал Костька.
Вовка подтвердил кивком, обронил какое-то слово — Нюрочка не расслышала, о другом думала: где доктора найти, кого призвать поглядеть горемычную подругу, в какой-то короткий час слегшую под сильным жаром.
— «Ничего не-е было…» — повторила она между тем Костькины слова — выходит, расслышала. — А ты смотрел на нее? Хоть раз взглянул на мать — как она себя чувствует? Погляжь, погляжь, как глаза блестят, слепому видно, что горит вся, а держалась — пока могла…