Помню, как я получил от отца целковый. Показать боюсь, пожалуй, отнимут. Думал-думал, наконец, отправился с целковым на черный рынок, зашел в харчевню, потребовал себе рюмку водки, а самому всего еще десять лет. Все смотрят, хохочут надо мной. Выпил я первую рюмку—понравилось, весело сделалось, я другую, потом третью. Была зима, на улице мороз. Не помню, как вышел я на улицу, только очнулся я уже в снегу около части. Какой-то крестьянин ехал мимо, видит в снегу человек замерзает, ну и давай меня будить. Проснулся, вижу, темно, вечер, а встать не могу. Спасибо мужичку, довез меня до певческой, а тут уж я кое-как дополз до своего места. С похмелья дня три тогда ломало меня.
— А мы с Васькой так получше сделали,— рассказывал Крутояров.— С третьего класса Макшим забрал нас в свою канцелярию письмоводителями, житье было хорошее, люди в классе, а мы в канцелярии. Писали мы
таким манером с Васькой год почти целый, вплоть до пасхи, перед пасхой Макшим призывает нас к себе.— Писали вы, говорит, у меня хорошо, вот вам награда от меня, дает нам по двугривенному. Вышли мы с Васькой от него, что делать с двугривенными, не можем придумать. Думали-думали,— придумали идти в рынки. Поприценились кое к чему сначала, не выходит, просят за все дорого, а у нас всего по двугривенному у каждого. Опять думали-думали, я и говорю Ваське, пойдем, мол, лучше к харчевню, напьемся чаю. Отправились да все деньги и пропили, а Макшим сколько давал нам наставления, чтобы денег не тратить па пустяки, а купить себе лучше крест на шею или молитвенник. Едва мы пришли тогда с Васькой домой, утром башка болит с похмелья, приходим в канцелярию, Макшим уж тут, боимся дохнуть, чтобы не услышал, как несет от нас перегорелой водкой. Только приди этому Макшиму охота осматривать у всего класса кресты, есть ли у каждого. У половины, конечно, нет. Прибежал Макшим в Правление, взбесился как черт, ругается всячески, а мы с Васькой прижались у столов, дрожим от страху, потому у самих крестов тоже не бывало. Подбежал Макшим к нам,— есть у вас кресты? Есть, о. Петр.— То-то, смотрите у меня,— грозится Макшим. А мы стоим с «Васькой ни живы, ни мертвы, вот заставит показать... Этакого страху я сроду не видал. Так и спаслись мы тогда, а то просто пропали бы совсем наши головы.
«А то раз, когда я еше только поступил в училище, лет девять мне, может быть, было, этот же самый Макшим заказал всем лавочникам, что если уездники придут к ним продавать книги, то прямо тащили бы к нему. Я этого, конечно, не знал, понадобились деньги, я и отправился в рынок продавать «Новый завет». Подхожу к одному лавочнику: «Не надо ли купить книжку?» — «Покажи». Показал. «Ты где учишься»,— спрашивает лавочник. «В гимназии».— «Ане врешь»,— говорит.— «Нет, говорю, не вру». «А о. Петра знаешь? Хочешь, говорит, я тебя с книгой-то к нему сведу, он нас, говорит, просил об этом». Я то, се, хотел было бежать и книгу оставил совсем. «Нет, говорит лавочник, пойдем, любезный, я тебя представлю, куда следует по начальству». 'А Макшим живет тут и есть, дорогу перейти наискось. Ведет лавочник меня к Макшиму, а я слезно прошу его отпустить меня.
Привел, сукин сын, к самым Макшимовским воротам да уж тут едва отпустил, я чуть было не принялся в ногах у него валяться. Я и теперь не могу этого лавочника видеть равнодушно, чуть было не подвел меня.
Отец Петр был смотрителем того училища, в котором учились Крутояров, Рязанов и Глотов. Этого отца Петра все почему-то звали о. Максимом, а Крутояров Макшимом, так как о. Николай выговаривал Макшим вместо Максим. Много рассказов ходило об этом Максиме по училищу и по семинарии.
— Этот Максим терпеть меня не мог,— рассказывал Рязанов,— однажды он чуть было меня клюкой не зашиб. Не помню, чем я его разозлил, дело было в Правлении, только схватил Максим клюку, зашлепал губами и накинулся на меня:— «Убью, пащенок!»— А я стою, знаю, что не посмеет он ударить, потому что я был архирейским певчим. Уж он скакал-скакал надо мной, как индийский петух, а сделать со мной ничего нельзя. Этого Максима я постоянно злил напропалую. В класс ходил я в первых двух классах в халатике, подпояшусь ремешком, брюки за голяшку, и приду. Наскочит Максим,— такой-сякой, как смеешь являться в класс в халатике и брюки за голяшку. Молчу, стою, а сам на него исподлобья посматриваю. Выгнал бы Максим давно из училища, да руки у него были коротки. Я был архирейским певчим, архирей меня любил, давал мне книг, конфет и пряников; бывало разлетится Максимко жаловаться к архирею на меня, так и так, грубит, «плохо учится, непременно исключить надо. Архирей горой за меня, а Максимко злится пуще прежнего, так я и ушел от него, хоть он и точил на меня зубы сильно.
— А как я табак учился курить,— рассказывал Крутояров,— дело было еще во втором классе, товарищи все курят, а я не могу, затянусь раз, вырвет. Мишка Покровский меня всегда подзадоривал, принесет с собой в класс самой злейшей крупки, да и тянет где-нибудь у душника: дым валит из носу, из роту, на глазах слезы, покраснел весь.— Хорошо, говорит, Крутояров, затянись на, хоть разок. Возьму, глотну дыму — рвать. Зло меня возьмет, завидно против товарищей, научусь же, мол, я, курить, непременно научусь. Выпрошу у Мишки табаку, да дома и практикуюсь от нечего делать. Уж рвет меня, рвет бывало, а я все не попускаюсь, чуть нутро все не выворотит.
нет, мол, научусь, и делу конец. Попрактиковался эдак с месяц и попривык, приду в класс, -ну, мол, Мишенька, хочешь в нос выпущу дым. «Выпусти», говорит. Я выпущу и не мигну. «Молодец, говорит, а вот только не знаешь ты, как из ушей дым выпустить. Хочешь, научу?».— «Научи, сделай милость».— «Держи, говорит, Мишка, грудь», а сам затянулся чуть не до пят. Держу я его одной рукой, а сам смотрю в оба глаза, как из ушей у Мишки дым пойдет. Пока я смотрел ему на уши, он взял да папироской мне руку и ожег. Вот как у нас в уши дым выпускают.
— Прежде жить было не то, что нынче,—говорил Рязанов,— нынешние архиреи над каждым грошем дрожат. Бывало в поездку с архиреем отправляемся, гарцуем все лето напролет. Архирей Феофилакт маленьких любил: «Юность, юность...»— гладит, бывало, нашего брата по голове, набивая карманы конфетами. Феофилакт любил, чтобы хор певчих был у него в исправности, голоса были подобраны, пели отлично. А в этих поездках — разливное море, гарцуем-гарцуем, просто, наконец, надоест все. Иногда останавливаемся на отдых в лесу где-нибудь, раскинут ковры, зажгут костры, закуски, выпивки, песни. «Юность, юность! Веселитесь...» — бормочет Феофилакт, поглядывая на нас, а мы гарцуем во вся тяжкие. Приедет куда в село, встречают с колокольным звоном, поп выйдет навстречу с крестом, дрожит, бедняга, а тут уж закуска готова. Призовет нас к себе в комнату Феофилакт, где приготовлен десерт для него: «Юность, берите...» — мы бросимся, куча мала, крик, шум, гвалт. Феофилакт хохочет: «Юность, юность...» Из поездки я, маленький певче-лик, привозил рублей тридцать-сорок, а которые побольше— сто-полтораста. А все с попов бедных дерем бывало, удержу нет, давай, где хочешь бери. Кожилится-кожилит-ся, кряхтит какой-нибудь батька, а потом и расступится... Другие попы хуже нищих: плачется-плачется, канючит, веньгает, прослезится даже, а глядишь и раскошелится, вытащит красненькую. Эти архирейские — настоящие собаки: с каждого пономаря сдерут, как ты тут не отвертывайся.
— А какие прежде рекреации задавали...— вздыхал Рязанов.— Бывало летом объявят рекреации. Человек триста семинаристов, полтораста уездников, профессора, учителя, всякое начальство, крупное и мелкое, отправятся в лес, куда-нибудь к речке. Бывало двинемся по го-
роду целым войском, за нами тянутся торговцы, торговки, купцы приедут. Раскинут палатки, начнется торговля, под видом кислых щей да квасу продают наливки, водку, ром, что душе угодно. Профессора да начальство захватят всякой провизии с собой и поместятся где-нибудь в тени, под леском у речки. Архирейский хор соединится с семинарским, и грянут вместе, тут же музыканты, ну, просто душа с радости хочет выскочить. Профессора подтянут нам, Максим впереди всех заносится тонким-претонким тенорком, только борода трясется. Приедет ректор, певчие грянут. тебя ЛЮ£ИМ cepfle4HOf
Наши зажег ты сердца,
Будь нам начальником вечно.
Мы в тебе видим отца...
Другие подпевают вместо «отца» — подлеца, все сходит за чистую монету, не разберешь, кто о чем орет. Начнется угощение, профессора раскошеливаются, начнут бросать пряники ящиками. Костры горят, музыка гремит, песни, начинается пляска. Семинаристы некоторые приходят на рекреацию в красных рубахах и шароварах — это плясуны: разобьют круг, а в средине запустят трепака. Купцы тряхнут монетой, вместо щей подадут семинаристам в бутылках водку, и пошла писать. Начальство ничего не замечает, потому рекреация, во-первых, во-вторых, сами напиваются до положения честных риз. Бывало как все подопьют, сейчас и затянут:
Максимко — вор,
Максимко — плут,
Максимушко добрый человек,
Максимко с приятным животом.
Максимка будто не понимает, профессора подсмеиваются.
Максимушко по горенке похаживал.
А я, молода, молчу, все смалкиваю.
Пусть Максимушко натешится.
Душа-радость нагуляется!
Вор Максим,
Плут Максим,
Максимушко добрый человек,
Максимушко с приятным животом. Максимушко к кроватушке приближается,
А я, млада, молчу, все смалкиваю.