— Вишь ты!—удивляются все.
— А то как-то кутили все. Хотите, говорит протодьякон гостям, сейчас лошадь за передние ноги подыму. Куда, говорят, тебе, разве, говорят, жеребенка какого, это так. Нет, говорит протодьякон, настоящую, большую лошадь подыму. Пошли на двор. Дело было зимой. У одного купца стоял рысак за воротами, протодьякон подошел к нему, взял за передние ноги и поднял. А те все рты разинули.
Он перед каждой службой выпивает непременно по бутылке коньяку, а так не может... Четверть сиводеру выпьет и ни в одном глазу. Однажды кутили вплоть до утра, ну и он тоже порядочно был. Вдруг от архирея прибегают, говорят, обедню служить. Как тут быть? Принесите, говорит протодьякон, мне десять ведер воды со льдом в баню да косушку вина горячего. Пошел, обкатился, выпил, и как рукой сняло. Архирей ничего не заметил.
— А сколько надо, чтобы его напоить, четверти мало?
— Четверти недостает.
Гоминов также рассказывал бурсе насчет женщин, так как он вращался в семействе протодьякона, где и пона-терся.
— Идет это по улице какая-нибудь фря,— сзади просто не введи нас во искушение, забегаешь вперед, смотришь,— но избави нас от лукавого. И мы, мол, не хухлы-мухлы, не лыком шиты, поди, знаем вашего брата.
Бурса слушала такие рассказы, затаив дыхание. Еще более она была заинтересована, когда Гоминов принес в класс картинки самого вольного содержания. Бурса просто взвыла, плотоядные инстинкты в ней заговорили, и она смотрела на эти картинки такими жадными глазами, какими смотрит голодный зверь на кусок мяса.
Много десятков лет в стенах духовного училища нарождалась и крепла бурса, вырабатывая свой особенный язык, обычаи, привычки, предания. Все это передавалось по наследству одним поколением другому, чтобы это второе поколение передало третьему и т. д., вплоть до наших дней. Эта передача свершалась с такой точностью, что как будто передавались из одного поколения в другое даже самые физиономии. Бурса выработала раз навсегда в своих стенах тип бурсака, и никакими силами не вытравить этот тип, пока будут существовать стены, видевшие в себе бурсу. Наука говорит, что стены госпиталей пропитываются заразительными миазмами до того, что делаются источником новых болезней; бурса хуже самого скверного из госпиталей, и тот яд, которым она заражала попавших в нее, опаснее и губительнее всякой эпидемии,— от эпидемии, по крайней мерс, умирают, и делу конец, а бурса калечила на целую жизнь.
Никакие преобразования, никакие стремления благодетельного начальства и хороших учителей, ничто не в силах уничтожить тот букет, который выработался в бурсе чуть не веками. Время проходит над бурсой, терпит она всяческие перевороты, но нет такой силы, которая уничтожила бы бурсу среди бурсы. Бурса была бурсой и останется всегда бурсой, а все человечество будет ей чуждо. Так бурсаки не выведутся на русской почве, пока не исчезнет сама бурса, пока от нее не останется камня на камне, замрут предания, замрет все то, что вынесут из стен ее последние могикане. Конечно, не совсем бесследно проходит время над бурсой, она выветривается мало-помалу, теряет те резкие черты, которые бросались в глаза во время оно, но суть, смысл, последнее слово этой жизни останется всегда одним и тем же. Эта жизнь всегда была, есть и будет гнилой, совершенно бессодержательной жизнью, которая гнетет, уродует и душит молодые силы в самом зародыше. Возьмите материальное положение,— нехорошее помещение, вечное существование впроголодь, недостаток света, воздуха, движения,— все это самым губительным образом отзывается на молодых организмах, расстраивает их и часто губит вконец. Возьмите умственное развитие,— беспощадное зубрение, почти положительное отсутствие чтения посторонних книг, отсутствие всякого сношения с живыми людьми, с действительной жизнью,— все это до последней степени вредно действует на детский ум, заглушает самостоятельность мысли или придает ей такие формы, что уж лучше было бы ей совсем и не родиться на свет, а задохнуться до рождения. Возьмите нравственное развитие,—но здесь приходится отступить от всяких выводов, предоставив фактам самим говорить за себя.
Эта зараженная атмосфера действует на человека не силой, а продолжительностью действия, она незаметно день за днем втягивает в себя, незаметно пригибает к земле, прививая попавшим в нее весь тот яд, которым она переполнена до краев. Самая крепкая, самая железная организация нс выдерживала этой атмосферы. Под таким давлением живые силы переходят в апатию, хорошие задатки глохнут, характер искажается. И вот перед вами человек, который потерял все то хорошее, чем его наделила природа,— это погибший человек, это произведение и плод бурсы. Вот перед вами не потерявшийся, не погибший человек, но кто знает, сколько раз придется этому человеку проклясть свое детство, золотую пору своей жизни...
От внешнего мира, от живых людей бурса была достаточно изолирована. Она жила своею собственною, своеобразною жизнью, которая ничего общего с жизнью остального человечества не имела. Она выносила из стек
училища те дикие и ни с чем несообразные понятия, которые проводила в свою жизнь, которые прививала с молоком матери нарождавшемуся поколению.
Точно так же бурса была изолирована и от своего начальства. До чего доходила эта осторожность бурсы в ее внутренней жизни, видно из того, что она, для полного обезопасения себя со стороны начальства, устраивала в коридорах передовые пикеты и постоянные караулы. Сторожа и часовые в опасных пунктах предохраняли бурсу от начальства достаточным образом, так что она под этим прикрытием могла творить, что было угодно ее душе. Начальство многое подозревало, но оно не знало и не могло знать, что творится в глубине в самых недрах бурсы.
Главной ошибкой, причиной многих других ошибок в отношениях начальства к бурсе было то, что оно было только исключительно властью исполнительной, потому что в своих официальных детях видело только больших и сообразно этому поступало.
В последнее время на место наказания розгами встало исключение из училища. Целыми десятками гнали бедных глупых детей на все четыре стороны те самые, на прямой и священной обязанности которых лежало воспитание этих детей. Конечно, начальству легче было одним взмахом пера зачеркнуть всю будущность, чем обратить внимание на человека, но кому польза, кому легче от таких подвигов начальства? Обществу прямой вред, потому что одним неучем больше. Может быть, отцам, матерям? Начальство не видит дальше своего носа, дальше нотат и журналов, дальше форменной стороны дела, оно не видит в учениках людей, которые имеют право на образование за свои гроши, не видит стоящих за детьми родителей. Начальство позабыло, что оно создано для учеников, а не ученики для него.
Вот детство, привольное и свободное детство каждого кутейника. Свобода везде и во всем, свобода с утра до ночи. С самых пеленок приходится встать лицом к лицу •с живой природой, с действительной жизнью, с тем горем и радостью, которые неразлучны с ней. Свободно и скоро разбегается молодая кровь по всему телу, несет она с собой здоровье и силу, крепнет и развивается на широком приволье детский организм. Масса впечатлений охватывает молодое существо, но оно не теряется в этой громаде, оно широкими глазами смотрит на божий мир, •его детская душа, как губка, втягивает в себя эти впечатления, и они твердым фундаментом ложатся в основании всего здания. И счастлив тот, кто развивается так, кому не мешали жить в детстве самому, кто не знал в этом зозрасте другой воли, кроме своей, кто делал все так, как хотел, как мог придумать его молодой мозг, кто не видал над своей головой постной физиономии учителя, самой скучнейшей вещи в этом свете. Природа делает свое дело, она дает все, что может дать; молодой организм берет все, что может взять. Но... стоит где-нибудь большой каменный дом, в несколько этажей, с множеством окон, в нем производится «образование ума и сердца». Вот в эту-то штуку и забирают детей природы. Теперь прощай все, что за этим домом, теперь наступает темный период жизни. Оглушенные грохотом городской жизни, требованиями и условиями нового положения, долго не могут присмотреться новички к этому положению, к тому каменному гробу, в который толкнула их судьба. И живут они тут, вянут и гниют заживо, пока не привыкнут к тьме, пока не позабудут все, что видели за стенами или пока не выгонит их благодетельное начальство с волчьим паспортом.
Горько плачет мать над искалеченным детищем, больно материнскому сердцу переносить это горе... Вздыхает и хмурится отец,— плоды учения приходятся горше корней... Только нет никакого дела до всего этого главным виновникам, только они не принимают никакого участия в расхлебывании той каши, которую заварили. Они остаются постоянно правы в этом деле, они даже изображают из себя каких-то страдальцев. И долго еще не поймут люди, что есть тяжелые преступления, хотя и не пролито тут крови, что есть преступники, которым мало места в каторге, хотя они во всю свою жизнь не пролили, может быть, ни одной капли крови, не отрезали ни одной головы. И доживают эти люди тихо и спокойно свой век, доходят они до больших чинов и почестей, и отдают и будут еще долго отдавать им отцы и матери своих детей, тех детей, для которых они не пожалеют своей жизни, для которых сами живут, в которых все их богатство, счастье, будущность, которые для них все в здешней жизни...
Сколько горя семье, сколько слез, а кто его знает, кто мерял?!.
Встаньте же вы, отцы и матери, подымите ваши головы, подайте голос и потребуйте отчет за своих детей. Вы имеете право на такой отчет, потому что вы отдали этим людям самую дорогую часть самих себя.
Но длинен и молчалив ряд отцов и матерей, грустно и вопросительно смотрит он на меня, и я читаю в его глазах затаенную мысль, мысль о детях, скорбную и бессильную мысль, мысль, от которой щемит грудь, ноет родительское сердце...
Бурса глубоко ненавидела свое начальство, и пусть бог судит, насколько она была виновата в такой ненависти. Свою ненависть к начальству бурса переносила на все, что окружало начальство. Оставлял инспектор свою бобровую шапку в классе, она птицей летала под потолком, из нее выдергивали пух, шерсть, подкладку. Попадались инспекторские калоши, в них наливали воды или прибивали к полу гвоздями. Выходила инспекторская коз-луха погулять на училищный двор, бурса и тут находилась.
— Перцу ей засыпать!!.
Козлуху ловили, насыпали перцу в задние части и отпускали на двор. Козлуха начинала выделывать перед почтенной публикой самые замысловатые па, блеяла и немилосердно трясла хвостом.
— У инспектора-то, поди сердце не нарадуется, глядя, как его козлуха веселится,— острит довольная бурса.
— Л вот бы самому инспектору засыпать бы перцу-то!..
— Это бы важно, он, наверно, получше козла бы забегал!..
Попадались поросята, им отрезали хвосты, ломали ноги, выколупывали глаза, привязывали палки и камни на шею.
Инспектор училища о. Василий был артист своего дела, кажется, сама природа создала его быть инспектором. Что можно было сделать, что мог сделать человек па такой должности, о. Василий делал. Не было, кажется, средства, не было хитрости, которую не пустил бы в ход о. Василий для достижения своей цели, то есть для открытия темных дел бурсы. Но все было напрасно, все неустанные старания о. Василия, вся его змеиная хитрость вставала в тупик перед бурсой и не давала надлежащих результатов. Бурса ненавидела его от всей души, ненавидела, как один человек, потому что видела в нем постоян-. ный источник всяких зол и напастей. При каждом удобном случае она считала своим наисвященнейшим долгом напакостить о. Василию наивозможно сильнейшим образом. Видит, например, бурса, что инспектор идет по двору в ее владения, сейчас кто-нибудь ставит мокрую швабру к дверям, так что, когда инспектор заходит в дверь, швабра прямо валится ему в физиономию. Или инспектор любил приходить по ночам в бурсу, посмотреть, что творится там в это время. Для того, чтобы пройти незамеченным, нужно было пройти особым ходом, который никогда не отворялся и ключ от которого хранился у инспектора. Чтобы отучить инспектора от ночных путешествий через таинственный ход, бурса в один прекрасный вечер вымазала дверные ручки самой отвратительной жидкостью. Инспектор попал на удочку.
— Как орел, поди, огребся за ручку-то, долговязая петля,— злорадствовал Тюря.