— А тут сразу два Знаменских, — сказала она. — Но люб мне этот. — Она притронулась рукой к его плечу, у нее была холодная ладонь. — Сразу поедем или чуть побудем вдвоем? — спросила она.
— Чуть побудем.
— А что будем делать? — Обе ее руки теперь лежали у него на плечах, холодя их. Она закинула голову, чтобы заглянуть ему в глаза. — Милый… Светлый мой… Возьми меня… — Сказала и отошла от него, и стала, вскинув, закинув руки, снимать с себя свое совсем прозрачное платье, которое, оказывается, было не прозрачным, скрывало ее, такую ее. Она раздевалась перед ним, не стыдясь, потому что видела, что он слепнет.
Она шепнула, обернувшись к нему, к ней вдруг чуть-чуточное вернулось ее заикание:
— Люб-имый… Све-етлый мой…
Темно было в этой жалкой комнатке, но с вызвездившимися окнами, где мужчина и женщина, слив неистовый стук своих сердец, спасали друг друга от отчаяния. Темно было, а потому не было этих жалких стен, а были звезды и угадывались горы.
Когда они поднялись и стали одеваться, собираясь в парк, она не стала его уговаривать, чтобы не надевал свои пижонские одежды. Напротив, она сама помогла ему нацепить эту вызывающую бабочку, сняв ее с макового поля.
— Пусть теперь разглядывают нас, — сказала. — Теперь, когда мы сами себе поверили, все нам поверят.
— Почему? — спросил он.
— Что — почему?‥ — Свет уже был зажжен, и он увидел, как потемнели ее глаза. — Хочешь понять, почему я?‥ Хорошо, я тебе отвечу… Потому… Потому… Потому…
29
Покинув дом Дим Димыча, Ашир побрел по улице, чувствуя, что совсем доколочен зноем и тем, что был все-таки пьян, а пьяным быть ему было нельзя, и он все время себя поверял, одергивал, измучивая этим.
К вечеру сгустились сумерки, и Ашир вдруг приметил на асфальте свою тень. И ужаснулся. Достиг желаемого! Действительно, более жалкого человека, чем обладатель этой тени, придумать было невозможно. Спившийся бродяга только и мог породить такую тень. Даже асфальт ею брезговал, не позволял к себе по-настоящему приникнуть, как бы оттесняя плечом к арыку. Тень ползла по зыбкой, замусоренной воде, горбилась и дробилась, распадаясь среди окурков. Как нарочно, арык в этом месте нес особенно грязную воду, собирал тут городской мусор, натекал им на асфальт. Да, тень бродяги была тут к месту. Замер Ашир, попытался распрямиться, ужаснувшись за себя. Он-то распрямился, но тень ему уже не покорилась, ушла под пену из мусора, закружило ее. Решил подождать, когда сползет пена, так и стоял, распрямившийся, ждал испуганно, что тень не распрямится. Распрямилась все-таки, когда сошла пена. Но все равно от жалкого человека пролегла по воде тень. Ну, распрямился, но ведь из последних сил. И покачивалась эта тень, клонило ее из стороны в сторону. Добился своего! Сам себя ужаснулся, собственной тени. Рад? Ведь как здорово прикинулся! Рад, очень рад, до спазм в горле обрадовался.
— Добился своего! — хрипло произнес и поймал себя на том, что вслух произнес эти слова. А что, такие, как он, с такой вот тенью, часто сами с собой вслух беседуют, так вот жестикулируя, как зажестикулировала тень. Добился, добился своего. Но… не слишком ли далеко ты отплыл от берега, Ашир? А, Ашир?‥
Скрипнули тормоза, близко и зло. Ашир поднял глаза. Белая «Волга», сверкая новизной, обдала его жаром радиатора, наехав новеньким колесом на его тень. И брызнула тень замусоренной водой своему хозяину в лицо, забрызгала его рубаху. Ашир ладонью утер лицо, глянул из-под пальцев на водителя. Узнал. И свел пальцы, загородил глаза. Так и стоял, закрыв ладонью глаза, ждал, когда машина отъедет. Но водитель заглушил мотор и тоже чего-то ждал. Смотрел, разглядывал этого в жалкой одежде человека, до лба обрызганного мутной водой.
— Не обижайся, Ашир, случайно вышло.
Ашир отвел руку от глаз, стал водить ладонью по рубахе, стирая с нее грязь.
— Все пьешь, Ашир? — Чуть дрогнули полные, жизнелюбивые губы водителя, тронувшись в сочувственной улыбке, но перехотели так улыбаться, двинулись уголками вниз, опускаясь в пренебрежение, в брезгливость, и остановились, явно осторожничая. Замкнулось лицо этого осанистого человека, плотно сидевшего за рулем, едва видным под могучими, с разведенными пальцами руками.
А Ашир все разглаживал рубаху, не поднимая глаза, в которых закипала ярость. Он боялся, что эта ярость выплеснется, он гасил ее, сжимая веки.
— Ну, пей, пей, раз так вышло. Совет хочу тебе дать…
— Какой?
— Если нужна помощь, если нет денег, к старым друзьям надо идти за поддержкой, а не к новым, старый друг лучше новых двух. Я даже перевел ее на туркменский. Вслушайся… Вдумайся… — Жизнелюбивые губы отвердели, обретая свой язык, голос у говорившего стал иным, обретая свой звук. И как-то сразу заважничал этот человек, палец, поучая, поднял, погрозил пальцем Аширу. И стронул машину, снял с тормоза, и она начала двигаться еще до включенного мотора. А палец все продолжал грозить Аширу. И этот палец, мотавшийся перед глазами, раздернул ему веки, за которыми затаивалась ярость. Не смог, не сдержался Ашир, выкрикнул свою ярость. Он ее выкрикнул по-туркменски, из горла добыв звук, будто нож выхватил, будто слил удар со вскриком. Но осанистый тоже выхватил свой нож-вскрик. Они разминулись, обменявшись этими ударами ярости. Укатила машина. Ашир продышался, побрел дальше. Шел и все встряхивал головой, осуждая себя, осуждая, осуждая себя: «А, зачем сказал?!» Он эту фразу то по-русски произносил, то по-туркменски, с одного языка перебрасывая на другой, как перебрасывает кузнец с ладони на ладонь еще не остывшую подкову. «А, зачем сказал?! Зачем про ключ напомнил?!»
Люди, шедшие навстречу, шарахались от Ашира.
30
Тщательно замкнув дверь, Знаменский и Светлана пустились в путь, и Светлана настояла, чтобы он вел машину. Что там какой-то «мерседес», когда рядом в «Москвиче» такая женщина. Не было прекраснее машины, чем этот «Москвич», не было счастливее человека, чем он.
Они выехали на проспект Свободы, и путь их был прям и прост. Этот парк он знал, туда привела его Нина Чижова, этот парк был на проспекте Свободы и выходил одной из своих сторон к «Домику Неру», где в какой-то там папочке, в каком-то там ящике канцелярского стола лежит заявление-донос, сделавшее его счастливым. Вот как бывает.
Он не сразу повел машину в парк, он чуть-чуть поколесил: проехал мимо скверика с крохотной головой Пушкина, трогательного этого памятника, воздвигнутого на гривенники гимназисток, проехал мимо сквера, где стоял Ленин, не призывающий, а спрашивающий: как вам тут живется-можется. Он прощался. Светлана не мешала ему колесить, понимая, догадываясь, зачем это ему нужно. Сбоку поглядывала на него, восхищалась им, радовалась ему, гордилась, но и мрачнела, тоже прощаясь.
А вот и парк. Вот и аллея старых деревьев, сходящихся в вышине кронами. Да, тут было людно. Тут прогуливались. Парами, по трое, по четверо, целыми компаниями. Все молодые чаще лица, но вдруг и старички встречались, смешноватые парочки, допотопные совсем, а если говорить про этот город, то доземлетрясенческие.
— Знаешь, а я им завидую, этим старичкам, — сказала Светлана. Они шли, руки соединив, как многие тут шли, пальцы в пальцы. Но тут так шли молодые, совсем молодые, ничего не таившие. Но и они сейчас ничего не таили. — Вот прожили вместе жизнь… Я их всех знаю. Что ни пара, целый роман. Просто, чтобы легко было, никто из них не прожил.
— Ба, знакомые все лица! — сказал Знаменский.