"Вот мои старики на него обижаются, а за что? — задала вдруг себе вопрос Зина. — Какое мы имеем право требовать, чтобы он посвящал нас в свои интимные дела? Разве он обязан нам давать отчет? Кто мы для него? Чужие, хорошие знакомые и только, а с этим письмом у него может быть связана какая-нибудь тайна… любовь… Очень возможно, даже наверно. Но тогда отчего он никогда, даже в самые откровенные минуты ни единым словом не намекал ни на что подобное?.."
Зине припомнился один разговор. Он произошел несколько месяцев тому назад. Они сидели вдвоем на террасе их дома, и Зина спросила его: неужели у него не осталось в Петербурге если не невесты, то хоть кого-нибудь, о ком он иногда бы вспоминал с особенным чувством?
— Никого, — спокойно возразил Спиридов, — все мои чувства перегорели во мне, и теперь в моем сердце пустыня.
— Интересно бы знать, надолго ли? — кокетливо смеясь, спросила Зинаида Аркадьевна.
Петр Андреевич повел на нее каким-то особенно печально-холодным взглядом.
— Пустыни не заселяются, потому они и называются пустынями, — произнес он, — и в этом их роковая судьба.
Припоминая теперь этот разговор, Зина терялась в недоумении.
"Если он тогда говорил искренне, — рассуждала она, — то, значит, не любовь причиной его неожиданного отъезда, есть другая причина, весьма важная, но какая?.."
Напрасно Зина ломала голову: она ничего не могла придумать. Во всяком случае, тут не играли роль деньги, к деньгам Спиридов относился с презрительным равнодушием, и никакие богатства в мире не могли принудить его нарушить вдруг, и совершенно для самого себя неожиданно, строй своей жизни. Ей очень хотелось расспросить его, узнать от него обо всем, что так сильно ее волновало, но это было невозможно. Через какой-нибудь час-два они расстанутся навеки, и он унесет с собой свою тайну, не поинтересовавшись узнать о чувствах к нему… А может быть, он догадывается, и нарочно, из жалости, чтобы не растравлять ее сердечную рану, не подъезжает к ним?
Последняя мысль показалась Зине чрезвычайно обидной, она была готова крикнуть, подозвать его, начать с ним разговор, и все это для того, чтобы доказать ему, насколько она спокойна. "Пусть не думает, будто я умираю от любви к нему".
В эту минуту Спиридов, грациозно качнувшись на седле, сделал полувольт и, натянув поводья, подобрал своего красавца Карабаха у края дороги.
Теперь, на седле, стройный и широкоплечий, в темно-синей черкеске, туго перетянутой серебряным поясом, в белой, глубоко задвинутой на затылок косматой папахе и красном шелковом бешмете, обшитом тонким золотым галуном, он был очень красив.
Длинный, отделанный в серебро кинжал у пояса, серебряные газыри, дорогая шашка на тонком боевом ремне и винтовка в мохнатом чехле за спиной придавали ему нарядно воинственный вид. Его красавец конь, словно вылитый из золота, так и горел в ярких лучах солнца богатым серебряным набором седла и уздечки. Заложив одно ухо, раздув широко тонкие ноздри, он грациозно переступал мускулистыми, упругими, как стальные пружины, ногами, дергая из рук поводья и нетерпеливо помахивая сухой, жилистой мордой.
Зина невольно, сама не замечая, жадно любовалась красивым всадником с его слегка бледным лицом, тонкими черными усиками над румяными, сложенными в характерную полупрезрительную усмешку губами, и чувствуя, как глубоко проникали к ней в душу его черные большие глаза, властно сверкавшие из-под нависшего курпая папахи, не могла отдать себе отчета — радость или горе наполняет в эту минуту все ее трепещущее от волненья тело?
— С добрым утром, — приветствовал Спиридов, грациозно изгибаясь на седле и прикасаясь к папахе рукой, на мизинце которой висела золотая рукоятка нагайки. — Как поживаете, Анна Ивановна, здравствуйте, Зинаида Аркадьевна, мое почтенье, Аркадий Модестович.
Он поочередно пожал всем руки и, затянув поводья нервно волнующемуся коню, поехал рядом с тарантасом, с ласковой улыбкой заглядывая в лицо Зине, которая, не будучи в состоянии преодолеть своего волненья, густо покраснела и поспешила полузакрыться зонтиком.
— Как жарко, — вырвалось у нее, но сейчас же она поняла, что сказала глупость. На дворе стоял конец сентября, и особенной жары не было. Это ее раздосадовало, и она поспешила взять себя в руки и по возможности скрыть свое волненье.
Спиридов слегка улыбнулся.
— Когда людям не о чем говорить, они начинают разговор о погоде. Неужели вы, Зинаида Аркадьевна, ничего не имеете мне сказать перед, может быть, нашей вечной разлукой?
— Меня удивляют ваши слова, Петр Андреевич, — подняла она на него глаза, в которых действительно светилось недоумение. — Что я вам могу сказать? Мы ничего не знаем: ни того, куда вы едете, ни того, зачем и на какое время. Вы ведь нас не удостоили вашей откровенности, — добавила она полупечально-полушутливо.
Спиридов слегка нахмурился.
— Вы спрашиваете: куда я еду, но, я думаю, об этом уже давным-давно всем известно; неужели вы не слыхали ни от кого, что я еду в Петербург?
— Положим, это я знаю, но зачем и надолго ли, этого никто не знает.
— Представьте себе, и я не знаю. Вы не верите? Право, не знаю. Моя судьба теперь зависит не от меня, по крайней мере, не одного меня, а потому я не могу вперед ничего сказать. Может быть, вернусь, может быть, нет.
— От кого же зависит ваша судьба? — понизив голос, спросила Зина и вдруг как-то невольно, скороговоркой добавила: — От женщины?
Спиридов раньше, чем ответил, провел ладонью по глазам и по лицу.
— К чему вы это спрашиваете? — чуть слышно произнес он. — Впрочем, мне нет причины скрывать от вас правды, хотя я никому до сих пор об этом не говорил. Так как вы знаете, я терпеть не могу излияний, но вам скажу: да, вы правы, причиной моего отъезда женщина.
— Кто она? Простите, впрочем, я не имею права любопытствовать.
— Нет, отчего же. Раз я начал, я договорю; притом изо всех моих знакомых здесь вы да бедняга Колосов были ближе всех ко мне. Кстати, говорят, является надежда на его выздоровление. Этот старик-чеченец, Абдул Валиев, кажется, так его зовут, какой-то волшебник.
— Да, говорят, — машинально подтвердила Зина, которую в эту минуту больше всего интересовало то, что хотел рассказать ей Спиридов. Она боялась, что, отвлекшись другим предметом, он не будет продолжать начатый разговор, а напоминать ей казалось неловким. Но Спиридов не забыл и спокойным, как всегда, голосом начал рассказывать, слегка пригибаясь на седле и умеряя голос настолько, чтобы быть услышанным только ею одной: