— А он медовый?
— Ну, медовый.
— Тогда тащи: съем и каяться начну.
Я, удивленный поведением злодея, торопливо принёс катализатор извинения. Ел он неспешно и обстоятельно, держа пряник в одной руке, а другой почёсывал за ухом у лохматой черной кошки, как бы обдумывая покаянные слова. Я от умиления прекратил прихлёбывать чай из фирменного бутырского бокала. Покончив с плоским сладким изделием, Кучак скинул крошки на пол, потянулся за своей семисотграммовой кружкой, немного отпил, отдышался и спокойно заявил:
— Я передумал.
— Чай не хочешь пить?
— Нет, каяться.
От негодования у меня едва не отнялся язык:
— Зачем тогда пряник просил?
— Принца помянуть.
Тут очнулся дремлющий над Кучаком киевлянин Толя, по странному стечению обстоятельств, не владеющий украинским языком:
— Блатной? С какого сектора? Я не помню такого.
Хитрющий Кучак многозначительно ухмыльнулся:
— Блатнее некуда, это муж королевы Елизаветы II, принц Филип, кстати, близкий родственник последнего русского императора.
Толя удивился:
— Сколько же лет ему было?
— Сто, без считанных дней.
Я с трудом пришёл в себя от интриг коварного злыдня:
— Ну, дождёшься ты у меня, так тебя пропишу, что ёрзать на заднице станешь.
Да, придётся согласиться с Михаилом Зощенко, что литература — производство опасное, равное по вредности лишь изготовлению свинцовых белил, но оставить глумливо-хамский поступок Кучака без наказания, тоже не выход. В напряженные моменты, из моего мозга вылетают озорные стишки, с автоматной скорострельностью. Глядя на самодовольную физиономию престарелого хулигана, я выпалил:
Летописец захворал
И болит головка.
Под кроватью кот насрал
А Кучаку неловко…
Александр Васильевич поперхнулся чаем и стал внимательно изучать подкоечное пространство.
— Так не увидишь, надо принюхиваться, — подал голос Аркадий, — где-нибудь между обувью, лишь бы не в ботинки, а то не отмоешь потом.
Я захохотал в голос:
— Да смеюсь. Неужели не видно обычной шутки?
— Сроду у тебя не поймёшь, где правда, где обман — поскучнел Кучак.
А я решил, что он таким пустяком не отделается, напомня обстоятельства его посадки стихом-эпиграммой в стиле позднего Блока и подражающего ему в некоторых детских произведениях Корнея Чуковского: