Опустившись на траву, они почувствовали себя крохотной частицей окружавшего их искрящегося пространства. Ими овладело то сладостное безмятежное состояние, которое столь свойственно долгим жарким дням в середине лета. Они угадывали лежавший позади город с разогретыми улицами и видели перед собой широкий простор моря, и удивительное согласие между этими двумя явлениями как бы царило в воздухе. Приглушенный шум города и легкий плеск волн словно выражали одно. Друзья почти не разговаривали, изредка кто-нибудь изрекал фразу, не отрываясь от созерцания моря. И каждый хранил про себя, в глубине души, тончайшие внутренние движения и втайне упивался ими.
Потом Герцог негромко запел. Время от времени в стороне, по дорожке, лихо прокатывали сверкающие экипажи, и в них сидели по-весеннему одетые красивые горожанки с перьями на шляпах и улыбками на лицах. Они улыбались троим молодым людям и легко извиняли в такой день их мальчишескую вольность — их сидение на лужайке. То были счастливые мгновения. И душа инстинктивно искала в своих тайниках воспоминание об ином, отдаленном источнике счастья, чтобы мысленно прикоснуться к нему и взглянуть на него теперь, в новом свете. Этот отдаленный источник, это сокровище — нежнейшее из всего, чем человек может владеть. Это крохотный кусочек прошлого… Далекий обширный край, изрезанный перелесками и озерами, вкушает праздничный покой, трава сочувственно перестает расти, отдыхая, небо и земля по-праздничному выметены и прибраны. Они — гости в доме, где по короткости знакомства можно не чиниться и молодежь общается отдельно от старших. В душах молодых радостное смятение, и глаза выдают его. Взгляды двух людей нечаянно встречаются, и никто этого не замечает. Чуть позже молодой человек хочет повторить сладостный опыт, но девушка не поднимает глаз. Только в воротах, когда гости уже уходят по дороге, они снова взглянут друг на друга. И молодой человек не узнает, что это было — правда или шутка, но это останется в нем — маленьким, теплым, тайным комочком. Потом он уедет из тех мест, и с ним вместе уйдет лето… А в городе если порой и виден далекий горизонт, то он кажется чем-то чужим и сторонним, от чего город надежно защищает.
Это маленькое нежное воспоминание чрезвычайно деликатно. Оно появляется только тогда, когда мир вокруг дышит в лад с ним и словно нуждается в нем для полноты настроения. Тогда оно является, и особенная его прелесть состоит в том, что от явления до явления его как бы не существует вовсе.
Качалка все раскачивается, а мелодия временами стремится прозвучать высоким дискантом. Такое с Элиасом Малкамяки делается со вчерашнего дня, словно то вчера еще не кончилось, еще длится тот же долгий час, могущий завершиться только одним. Расставшись накануне вечером с приятелем, Элиас не вернулся тотчас к себе домой, но, перейдя городскую заставу, отправился бродить и, взобравшись на холм, смотрел оттуда на город, казавшийся нарисованным между небом, землей и морем. И эта картина города тоже была сочувственной поверенной его тайны, она уже все знала. Рано утром он двинулся в путь, и вот этот долгий час все еще длился.
Элиас увиделся с матерью, пережил несколько особенных мгновений, с нею связанных, потом сидел в качалке и ждал. Ждал прихода вечера, ждал мягких ночных сумерек. Его воображение волновали трогательные картины: линия горизонта над холмистой грядой и там, на этой гряде, одна прогалина, откуда виден лежащий внизу двор, крыша избы, тропинка к амбару…
Его сердце подпрыгнуло и остановилось — он увидел в окно, кто идет. — Идет сюда! — Уже слышны шаги, он метнулся в горницу. На мгновение перестал слышать бешеный стук сердца. Замер, словно в ожидании выстрела. Потом прозвучал голос.
Глядя в окно, он не обманулся насчет того нового выражения, которое прошедшая зима придала лицу и взгляду гостьи.
Весна Люйли Корке
Снег этой весной сошел быстро. Зима спала, как пелена с глаз, растаяла, не сходя с места, и скоро показалась такой же далекой, как все предыдущие зимы. Отличительная черта зимы — неподвижность, все замирает на своих местах — и материя и дух. Бредущий среди зимы человек передвигается словно по пустыне, вокруг него однообразная и однородная пустота, и порой его посещает чувство, что здешнее время или, скорее, безвременье началось безмерно давно и отныне пребудет вовеки. В разгар зимы в человеке не шевельнется ни единая живая весенняя мечта. Мечты проснутся лишь тогда, когда хоть один из органов чувств человека распознает первые признаки весны.
Зима для Люйли Корке миновала вполне незаметно, так что, ощутив приближение весны, она просто проснулась — или так ей казалось. Ее глаза, разумеется, видели, что творилось в природе в эти последние недели, но мысль скользила мимо, не захватывая ничего из внешнего мира. Тайные слезы, проливавшиеся день за днем в начале осени, усыпили мысль, и так наступила в их доме зимняя тишина; жужжание прялки, мелкие домашние дела, занимавшие день от утренней до вечерней зари, проходили медлительной чередой, не тревожащей сон ее мысли. Кто-то говорил, что нынче Сретение, потом — что Благовещение, и в эту пору на полу, на косяках окон стал появляться к вечеру какой-то теплый сочувственный свет, который непостижимым образом вызвал из глубин и воскресил в памяти давнее детское ощущение, воспоминание, не имевшее ни времени, ни места… Такое и вправду затуманивает разум, но в то же время действует умягчающе, и, очнувшись, чтобы приняться за работу, человек чувствует внутри сладкую расслабленность, как после слез. Этот нечаянный луч, столь сочувственно-благожелательный, что, проливаясь сквозь оконный переплет, слепит глаза и на миг стремится приковать к себе расширенный взгляд темных глаз, этот луч, однако, не мог в начале весны разбудить душу, усыпленную в слезах в сумрачную осеннюю пору ее духом-покровителем. Люйли взглядывала на пятно света, если бывала одна в избе, и принималась снова за работу — чесать шерсть.
Но что не удалось мартовскому дню, сумел сделать апрельский вечер.
Зимой Люйли Корке пряла шерстяную пряжу, собираясь потом ткать. Изготавливались початки, смолкало жужжание прялки, сменяясь скрипом мотовила; готовая нитка наматывалась на рожки, двигались пальцы и губы девушки, отсчитывавшей обороты. Когда оба початка перематывались, тонкие пальцы перевязывали пасмо, сгибали подвижный рожок мотовила, и моток соскальзывал на запястья пряхи, чтобы проворно смотаться в клубок и отправиться в сенной чулан, в корзину из дранки. В апреле клубки уже переполняли корзину, далеко высовываясь за ее края. И мать раза два вскользь промолвила, что шерсти довольно, что впору ее красить… Как-то вечером в среду Люйли тихо порадовалась тому, что «вот этот моток, верно, последний».
У Люйли оставался почти час свободного времени до ужина. Она медленно прошла по двору, мешкая в лучах неяркого света, и остановилась за углом кухни, словно кто-то подал ей тайный знак — весть о лете. Во всем ее облике виднелась неуверенность и непривычка к нынешней праздности. Руки, лицо, даже складки ее передника дышали прилежным трудолюбием, словно всю ее целиком окутывал будничный домашний воздух. Но вокруг разливался апрельский вечер, творивший на земле неисчислимые красоты — те, что длятся лишь миг и тут же сменяются новыми, успевая порадовать разве что гаснущую вечернюю зарю, оставляющую их на земле после себя. Осины во дворе усыпаны лопающимися почками, бурый крап которых делает приметнее лиловый тон неба. Это изысканно-нежное сочетание цветов — самая первая, чистая весенняя греза, которой предается природа прозрачным апрельским вечером. Широкий простор кругом еще не облагорожен, еще видны черная земля, коряги, мертвая прошлогодняя трава, голая деревня внизу и вспухший свинцово-серый лед на озере. Там обитает унылая часть весеннего настроения, оттуда она смотрит взглядом изнемогающей зимы, снизу вверх, на парящие в вышине осины, на девушку возле них — на Люйли Корке. Ей она тщится напомнить об ушедших месяцах, у нее просит немного сочувствия к себе, уходящей. И в глазах девушки на миг появляется печаль. Она думает: «…зима… зима…», взгляд ее расширяется, а в груди просыпается нежная жалость оттого, что она одна-одинешенька. Это обретенное ею душевное богатство, дающее силу, как глубокий покойный сон. Но сила темна и тяжела, и вслед за утихшим волнением может пролиться медленными слезами… но не теперь, когда глаза Люйли устремлены на всходы ржи, чья радостная зелень живит душу. И, словно напоминая ей о более близком, весело вспыхивает огонь в топящейся бане.
Изба, и двор, и весь их родной домашний строй вдруг разом вошли в сознание девушки. Глаз любовно отмечал знакомые особенности стен и потертых ступенек крыльца. Во всем, что окружало, словно таилась притягательная сила, неуловимая для взгляда, исчезавшая, едва взгляд чудесных глаз обращался в ту сторону. Позади избы по-прежнему проживал северный холод, а окна горницы без выражения смотрели прямо перед собой, на луг, напоминая человека, который, не держа ни на кого зла, все же хочет немного побыть один. Туда не дотягивались закатные отблески, но, оставаясь здесь, по эту сторону, они безраздельно царили в атмосфере и настроении усадьбы. Вся округа словно обратилась лицом на запад, в сторону заходящего солнца, вперила в него взгляд и не желала оглядываться.
Вечер убывал по мере того, как в воздухе сгущались сумерки и яснее обозначалось зарево заката. На его фоне четко и холодно проступили обнаженные верхушки ольхи, заросли которой тянулись вдоль Корке, окаймляя спускавшийся со склона к деревне и озеру лес. Лес простирался до самого мыса, завершаясь на его оконечности пышными кустами чернотала. Они стояли в стороне, особняком от лесной толпы, как особы утонченные, прекрасные собой, гибко-изогнутые и заметные издалека. Возле них даже серый лед был окрашен в изысканные тона, а за ними открывалось взору то не выразимое словами событие, отголоском которого и было особое настроение во дворе усадьбы. Два дрозда прилетали туда, покрикивая хором, и, оттого что они летели высоко, солнечные лучи успели позолотить перья на их брюшках. В их изящных голосах словно была видна эта позолота.
Темноглазая дочь хозяев Корке сидела на низенькой скамеечке в бане перед очагом. Неровное пламя освещало ее лицо с левой стороны, и крохотные огневые блики плясали в ее глазах, неотрывно глядящих на прозрачный вечер сквозь квадратное оконце в четыре стекла. Она была словно воплощением навсегда поселившейся здесь грезы. Воздух в бане начал проясняться, дым унялся и завис над грезящей головкой ровной легкой пеленой, которая тихо, едва заметно уплывала наружу в щель под дверной притолокой. Огонь горел ровно и не привлекал внимания. Не было ни слышно, ни видно ничего, что нарушало бы покой; все сущее неотступными, беззвучными увещеваниями силилось задержать наступающее мгновение. Треугольный мотылек приник в уголке к стеклу, и его застывший силуэт вырисовывался на фоне неба.
Здесь Люйли Корке начала просыпаться для весны, и чувство пробуждения волной пробежало по ее телу.
И подобно тому как при пробуждении от сна первая мысль бывает обращена к недавнему сновидению, тут же ускользающему, но остающемуся вблизи как живое существо, так и мысленный взор Люйли обратился к прочной и широкой картине прошедшей зимы. Она не вспоминала отдельные подробности, ей только казалось, что какое-то крупное и длинное живое существо удаляется прочь сквозь сумеречно-туманные заросли. Оно задержится там еще на ночь — это от него та досадная бледность на небе, но уже завтра, при солнечном свете, воображение будет бессильно его вернуть. — Какой я была наивной! Зима уходит, и вот она я, вот мои руки и грудь. Осенью я плакала и была несчастной, а теперь зима прошла, я вижу это ясно в квадратике окна. Потом май, четыре недели и две недели, шесть недель. И вот оная… И еще будут ночи…
Взгляд Люйли сам собой скользнул вниз, к примолкшему в очаге огню. Сумерки так сгустились, что блеск огня давно осилил наружный свет и очертил перед очагом неверный яркий круг. Снаружи небо начинало зеленеть. И путешествовал по стеклу мотылек.
Какая-то долгая, несчастливо начавшаяся пора завершилась, и наступало воистину заслуженное беспечальное время, которое не имело права быть никаким иным. Только счастливым! В воображении проносились танцы, нарядные платья, белые бессонные ночи, прохладная росистая трава, все, столько раз прежде воображенное и никогда не испытанное… — Я девушка. Мне девятнадцать лет. А Вяйнё уже двадцать один, и прошлым летом он уже ходил повсюду и делал что ему вздумается. Мартта и Сайма еще маленькие. Я помню, когда они родились… И я знаю то, чего они не знают.
Какое-то незнакомое жаркое и бурное чувство зашевелилось в груди Люйли; глаза ее горели, и она не могла оторвать взгляда от тлеющих углей. Инстинктивно она попыталась замедлить, отодвинуть наступающее время. Ей начали приходить на ум странные, никогда прежде не посещавшие ее мысли — они вползали тайком и кружили голову, и она не могла различить, что в них хорошо, а что дурно, что гадко, а что прекрасно.
В баню вошла мать готовить все для купания и заметила странное состояние дочери. Она ничего не сказала, только взглянула на Люйли и спокойно занялась делом. Но у Люйли было чувство, что мать уличила ее в чем-то тайном. Она поднялась и вышла на улицу.
— Слей воду с картошки и выложи ее в миску, — крикнула ей вслед мать.
Со двора еще не вовсе исчезло давешнее настроение, и Люйли явственно ощущала его следы, пока шла по дорожке к избе. Но ей уже казалось, что чувства, недавно испытанные ею здесь, принадлежали прошлому, ушедшей зиме. Она бегло взглянула на лесистый склон холма и попробовала вообразить, какой оттуда увидится земля. Воздух похолодал, осины уже пропали в темноте. Вечер как будто подступил вплотную, и в нем была небывалая, затаенная пылкость. Зловещий призрак счастья промелькнул мимо, бросив коварный взгляд на девушку.
Из избы доносилось ровное насвистывание Вяйнё. Значит, он вернулся с работ и сидел один. Люйли прошла прямо на кухню. В очаге под котлом с картошкой горел огонь, рядом стояла Сайма и глядела на огонь. Все было, как бывало прежде, но Люйли казалось, что повторяется какой-то особенный, давным-давно прожитый ею кусочек жизни. Ее чуть-чуть тревожило, что все вокруг было слишком спокойным и обыденным. О чем Сайма думала, почему она молчала? Почему в этот вечер Вяйнё насвистывал один, сидя в потемках, и почему он казался сейчас таким опытным и взрослым мужчиной? Где отец и Мартта? Разве случилось что-нибудь? Ничего, скоро все лягут, и она одна будет не спать. И тогда жизнь снова станет надежной…
Нет, ничего еще не случилось. В Корке поужинали и отправились в баню. Сначала отец с Вяйнё, потом Люйли с девочками. Элиина, хозяйка, в этот раз не пошла.
В воздухе была разлита всегдашняя вечерняя истома — будни! — скрашенная, однако, тем, что ужинали и парились, не зажигая огня. И спать тоже легли не сразу, а еще немного поговорили. Говорили о новых господах в Малкамяки, помянули и вдову старого хозяина, продавшую свое арендное право. Она приходилась дальней родственницей Элиине — это чувствовалось в тоне разговора. О ее сыне Элиасе речь не заходила. О нем упоминали вообще чрезвычайно редко и всякий раз с опаской, словно боялись невзначай коснуться чего-то более важного, к чему он имел прямое отношение. А нынешний вечерний разговор был окрашен в спокойно-безмятежные тона, никто никому не противоречил, и в самой полутьме было что-то непривычно праздничное.
Нет, зримо ничего не происходило, и довольно продолжительное время. Нельзя же в самом деле назвать событием то, что некое юное существо дольше обыкновенного смотрит на небо, с которого бледный румянец не сходит уже всю ночь. Всякий подобный созерцатель временами предается мечтам, что он один в целом мире, и думает при этом о некоторых весьма деликатных предметах, к которым мысль осмеливается обращаться только в такие минуты тихого покоя, когда чистый сон ближних освящает воздух дома. Глаза с подушки смотрят в окно и начинают угадывать бледную звезду, мерцание которой рождает детские представления о небесах и ангелах. Воображение щедро украшает деликатный предмет подробностями необходимых событий, которые, послушные неподвижному взгляду, отправляются в отдаленные пределы, — туда где обитает бледная звезда. Неслышно утекает ночь, и ровное дыхание ближних словно свидетельствует об их неизменном согласии с кем-то, кто со своих высот обращает к ним такие долгие и приятные речи. Временами бледная звезда вспыхивает ярче и как будто приближается к следящим за ней глазам.
Прежние, даже недавние, впечатления отступают назад и кажутся ничтожными. А греза, сон наяву — как она напугала меня вечером! — делается все ярче и вот уже взлетает туда ввысь, к звездному свету… он вернулся домой этим вечером! Бледный свет на небе говорит об этом… он вернулся, он шел по дороге, пока я стояла во дворе. Вот в чем дело, вот ослепительно-радостная разгадка, ускользавшая прежде от меня, порхавшая над обочинами дорог и кронами осин, которую я не могла поймать… Вот разгадка, я мысленно произношу это имя — Элиас! Элиас… он ждет на холме, он идет сюда, я слышу, я вижу его. «Здравствуй… Люйли!» Это я, это мое имя…
Напрягаясь всем телом, Люйли приподнялась, не отрывая взгляда от окна, где в посветлевшем воздухе виднелся пологий спуск. Подле нее ровно дышала Сайма. Кругом слышалось сонное дыхание, оно словно уговаривало ее лечь и уснуть. И окна вторили ему, поглядывая в комнату и как бы соглашаясь: «Да-да, это так, так… так».