Ну, не будет же так вечно, — сердится будущий автор. Будет, будет… Или все будет по-другому, каждое здание, каждая травинка. Как в той песне, помнишь?
Как я был поспешен, — согнул колено Коста.
Здесь не хватает страницы, — констатирует Мария, расправляя газету, — с извещениями о смерти.
Возможно. Этой газетой я затыкал окно.
Посмотри, какая криминальная хроника! Случаются ли смерти из-за пения? Водитель (тут какое-то пятнышко)… Тот-то и тот-то, бывший инструктор по вождению, перенес за рулем инфаркт и вызвал беспрецедентную цепную реакцию столкновений, настоящий карамболь в центре города. Нам, как писателям, есть от этого польза? В смысле творческого импульса, разумеется. Плакать не будем. Вот, американцы страдают по аутентичным событиям. Все реже встречаются предупреждения, что «любое сходство с реальными лицами и событиями случайно». Сколько новых фильмов и романов выходят с примечанием, что они созданы «по следам реальных событий»! Люди, похоже, сходят с ума от универсально-прикладного гиперреализма.
Ничего нового. И Достоевский копался в газетных сообщениях…
Я говорю не о новом, а о тренде. Всем подавай голую правду, кого волнует чье-то воображение?
Да, но только при таком гипертрофировании теряются реальные контуры. Поднеси эту газету слишком близко к глазам, и не увидишь ничего, кроме пятен и спиралей, которые будут прыгать у тебя под веками. Каждая моя вымышленная смерть в меньшей степени смертна, чем все те, о которых ты читаешь. Такие свидетельства не являются литературой par excellence.
Ты должен снова это увидеть, — Мария достала из Костиного ящика стопку листов, перебирала их, пока не нашла соответствующий фрагмент. Когда критик «Обозрения» писал о выставке Десяти в новом Доме хорватских художников в Загребе, в сентябре сорокового года, а это была последняя прижизненная выставка Шупута, ему особенно не понравился разлад между сегодняшней жизнью и искусством: то, что мы чувствуем волнение в сердце, в душе, в мозге, наши головы гудят от новостей с театра военных действий, наши нервы натянуты, как струны, а картины ничего не говорят об этих тревогах — столкновении миров, цивилизаций, которые действительно гибнут.
Мария, я о Шупуте знаю меньше, чем последний ученик художественной школы. Но в одном уверен: он пишет то, что и все, потому что полагается на собственную силу. Когда пишешь Нотр-Дам, это еще Гомер сказал — «взошла розовоперстая Эос». Разве ты не любишь описывать уже описанные вещи: любовь, безумие, преступление, заход солнца? Разве ты должна ответить?
Но столько смертей…
Люди, так или иначе, часто умирают. Могильщики трудятся от зари до зари. Перекапывают могилы бедноты, похороненной за общественный счет. Однажды приходишь с цветами, с угрызениями совести, к забытой дальней тетке, а там — нет могилы, исчезла. Покойник ожил… Мария, что с тобой?
Это он, — говорит она, побледнев, не замечая, что рвет ногтем бумагу. Похоже, это он.
Кто?
Тот, что вез меня от Сремски-Карловцев, тот симпатичный, любезный дядечка, в машине с наклейкой Д… Точно, он.
То же имя?
Я не знаю, как его зовут, — девушка прикусывает ноготь с облупившимся лаком. — Я вообще имена не запоминаю, поэтому никогда их и не спрашиваю… Но это точно он, говорю тебе. Ты мне должен верить.
Мария нормальной не была. Ладно, «нормально» — это понятие относительное. Нормален ли я, нормален ли мир, и так далее. «Продвинутые», разумеется, припомнят доктора Лэйнга:[32] типа, весь универсум сумасшедший, кроме сумасшедших… Так, это мы опускаем. Но Мария действительно была ненормальной. Разговоры о маниакально-депрессивных психозах, паранояльной шизофрении и черт его знает о чем еще оставим студнеобразным психиатрам. Слушай, Мария была чокнутая, психованная, тронутая. В конвенциональном смысле этих слов. Теперь, если не хочешь разговаривать, продолжай капризничать дальше, но это единственный диагноз, который ты можешь у меня выцарапать (вместе с волоском из носа).
Первый раз я увидел ее на каком-то литературном вечере. Она была удивительно красива, хотя одета, как полоумная, в наполовину обгоревшей тунике из крашеной марлевки, в римских сандалиях-иисусовках, которые Христу наверняка бы жали. Стояло бабье лето, и после жаркого дня вдруг резко похолодало, словно упал нож гильотины.
Мария вышла на балкон, с которого читались произведения, и уличная шпана, остановившаяся ради чистого хулиганства, начала ей свистеть и что-то выкрикивать. (Разумеется, тут вообще не было нормальных, но это должно было случиться в самом конце, остаться как горькое послевкусие). Но она не обращала внимания, встала на цыпочки, чтобы достать до микрофона, подбежал техник ей помочь, возился со стойкой, потом слишком натянул запутавшийся провод, и мягкая губчатая головка микрофона стукнула ее по носу, бум. Бедняга застыл, растерянно пожал плечами, закрыл собой красивый вид. Думаю, что она его простила одной невинной улыбкой (счастливо отделавшийся, он скользнул куда-то за софиты), — я вижу, как сейчас.
А она прочистила горло и каким-то нездешним голосом произнесла:
Моя мать хотела, чтобы мне снился мотылек на сердечной короне, а мне приснился твой член,
сказала она серьезно, и я почувствовал, как мое сердечко сжимается, как гусеница — горбиком.
Мария все читала и читала, словно разрезала вены, но я ослеп. Когда фотографируемый таращится в объектив камеры, кого из обожателей иконы ты можешь убедить в том, что камера не следит именно за ним?
Но она меня не видела. Она все время была в компании какого-то мертвого, пьяного поэта. А тот, как я слышал, смеха ради, окольцевал щенка; бывало, незнакомым людям ни с того, ни с сего, садился на колени. Я смотрел на них, как потом они в толпе, смеясь, вместе облизывают лимон. Они, и правда, были парой. (Как я хотел быть на его месте, чтобы она смеялась мне в лицо и опиралась на худую руку, я хотел быть на том сладком, грязном дне).
* * *
В принципе, я люблю следить за людьми. Уверяю, что письмо — это инспекция того же сорта. Если в какой-то момент они куда-то пошли, то и я иду за ними. Они меня не замечали. Петко, Петко, — я слышал, как она успокаивает счастливчика-развалину. Человекоподобное время от времени останавливалось, воодушевленно размахивало какой-то бумажкой, прикладывало ее к стене или к спине девушки и что-то быстро писало.
Мария легко проскальзывала под руками, нежно стряхивая их с плеч, движением, похожим на раздевание. Коста слышал только обрывки их разговоров, и из-за дистанции, которую он был вынужден держать, чтобы остаться незамеченным, из-за поливальщиков улиц, чья цистерна гремела, а сами они, разворачивая толстые шланги, перекрикивались на невозможной смеси венгерского, сербского и цыганского.
Мокрые улицы блестели, как свиная кожа. Косте показалось, что он слышит малые и большие числа, одновременно. Мария оглянулась и посмотрела прямо на него. Он, изобличенный, остановился, шагнул, притворно равнодушный, словно ничего не происходит. В принципе, я все равно пошел бы этой дорогой, оправдывает Коста свою сомнительную слежку. И это вся правда, — он уже клянется в полиции. Какой-то свет бьет ему прямо в глаза, он нервно моргает. По улице Пашича быстрее всего, а потом по Кисачкой или Темеринской, почти одинаково. Кто на этого человека показал бы пальцем?
Несколько лет назад он заходил в магазины самообслуживания и в антикварные лавки и крал, с письмом в кармане, которое объясняло, что он участвует в концептуальном перформансе, в нем говорилось о желании быть пойманным и оправдать свой стыд, что речь идет о художественной психодраме, инсценировке жизни и тому подобное. Обычно все заканчивалось так: он, спрятавшись за ящиками или полными контейнерами, доставал из карманов шоколадки с кокосом, сырки, мыло, съедобное запихивал в рот, а остальное оставлял, как для мертвых. (Только однажды детектив из магазина, переодетый рассеянным покупателем, который якобы ошибся в расчетах, поймал его в шаге от выхода, уволок в складскую сырость, и там, в ожидании полиции, заставил разжевать и проглотить художественный манифест, оправдание, он едва не погиб, подавившись, так сказать, на сцене). Я не знаю, о чем вы говорите, из центра я всегда возвращаюсь этой дорогой, у меня нет вариантов, что, с парашютом, что ли?
[32] Рональд Дэвид Лэйнг (1927–1989) — шотландский психиатр, один из идеологов движения антипсихиатрии.