Матвей прободрствовал почти всю ночь, но ничего опасного не выслушал. Рядом беззвучно спал стремянный великого князя, в соседних покоях по-иноземному высвистывал носом фряжский лекарь, на дворе время от времени протяжно перекликались часовые, под полом деловито пищали мыши — мирная ночная жизнь. Забылся Матвей лишь на склоне ночи, после вторых петухов, а вскоре мутные предутренние звуки просыпающегося дома вновь разбудили его. Замычали коровы на скотном дворе, заскрипел колодезный журавль, зашумели бабы в поварне, захлопали двери. Он полежал немного, не спеша оделся и вышел во двор.
Солнце уже встало. Его свет, разобранный подступившими елями в веселые и дружные снопы, яркими бликами сверкал на стеклах верхнего этажа, золотил гребешок недавно построенного вокруг дома частокола, ослепительно вспыхивал на бердышах часовых. Свежесть прозрачного осеннего утра разогнала последние остатки дремы, наполнила тело бодростью. Матвей пробежал через двор к сторожевой вышке, одним махом одолел ее свежеоструганные и все еще душистые ступени, остановился на верхней площадке и огляделся.
Вокруг разливалось широкое лесное море, в зеленую ткань которого вплеталось золото кленов, багрянец осин, нежная розовость бересклета. Над ложбинами, лугами и речными долинами висели белые клочья тумана. Рядом катилась Яуза, терпеливо ворочая водяные колеса мельниц, тянувшихся по реке до самого пристанища, а за ним разливалась широкая вода Москвы-реки, по которой уже бежали ранние лодчонки. Лесной покров, окутавший землю до самого окоема, изредка прорывался куполами церквей, островерхими звонницами и монастырскими постройками. Ближе всех казались стены Андронникова монастыря, опоясавшие холм на левом берегу Яузы. Там уже зазвонили к заутрене — ветер доносил слабые, по чистые звуки колоколов Спасского собора. Ниже по Яузе, у самого ее устья, виднелся небесный купол церкви Никиты Мученика. Дальше, за Москвой-рекой, хмурились чуть различимые башни монастыря Иоанна под бором, а все, что за ним, тонуло уже в синеватой дымке.
Правее Замоскворечья на высоком холме виднелся Московский кремль. Его башни, колокольни и терема, утопающие в зелени садов, казались издали ярким осенним букетом, перевязанным белой лентой. Воображение Матвея дополняло скрытую далью, но хорошо знакомую картину. Златоверхий набережный терем с его причудливыми башенками и переходами представлялся сказочным дворцом, вынырнувшим из речного омута и взобравшимся через зеленый подол на гребень холма. По краям, словно шлемы дальних сторожевых, высились купола церкви Иоанна Предтечи и Благовещенского собора. В среднем ряду взметнулись грозными палицами маковки Архангельского собора, церкви Иоанна Лествичника и Рождества богородицы. Еще ближе пронзали небо острые пики Москворецкой, Тимофеевской и Фроловской башен. И к этому могучему воинству из расступившихся окрест лесов бежали разделенные кривыми улочками боярские хоромы, избенки, церквушки, сбиваясь у стен в тугие кучи и распадаясь вдали от них на отдельные маленькие островки. Вся эта родная картина, заслоненная от солнца синей утренней дымкой, наполнила Матвея какой-то неизъяснимой радостью.
Спустившись с вышки, он озорно подмигнул пожилой скотнице, которая, осердясь, погрозила ему кулаком, ущипнул пробегавшую мимо упругую девку, отвесил смешной иноземный поклон суровому, не по-человечески заросшему ключнику.
— Чего кобелишься-то? — позевывая, спросил тот.
— Хочу испросить у тебя самого какого ни есть наилучшего заморского вина, — улыбнулся ему Матвей.
— Тебе мальвазии или бургундского? — колыхнулась борода.
— Лучше бы греческого.
— Твое вино на скотном дворе но желобку течет, там и проси, — отвернулся ключник.
— Да я же не себе, — схватил его Матвей. — Мне государского лекаря Синего-Пресинего угостить надобно.
— А по мне хоть и вовсе зеленого угощай, только от меня отстань.
Матвей согнал с лица улыбку и неожиданно грозно проговорил:
— И бросят тебя во тьму внешнюю, и будет там плач великий и скрежет зубовный, ибо алкал я, и ты не дал мне есть, жаждал, а ты не напоил меня…
— Постой, — повернулся к нему ключник, видимо убоявшийся такой кары, — платить-то чем будешь? — Он внимательно оглядел Матвея и задержал свой взгляд на его узорчатом, шитом золотом пояске.
Матвей возвращался к себе, прижимая к груди большой кувшин и придерживая им расходившиеся полы своей ветхой полурясы. Василий, хмурый спросонья, встретил его хриплым упреком:
— Шляешься невесть где и всю ночь как мошкарь-толкун мельтешил.
Они так и не подружились. Василий никак не мог привыкнуть к мысли, что чернец, бродяга, которого он еще вчера мог безнаказанно выпороть, стал его неожиданным товарищем. Стремянный великого князя — должность немалая, и сам он непростого рода-племени — сын удельного князя Верейского, который пусть не в близком, но все же в родстве с самим великим князем: приходится тому троюродным дядей. При такой-то чести какая радость службу с безвестником нести, который своей отчины-дедины не ведает? Все одно что петуху с соколом в небесах летать. Как ни хлопать крыльями, выйдет петушку только за курами бегать да червей из земли выклевывать.
Он презрительно посмотрел на Матвея, пытающегося приспособить под кушак обрывок старой веревки, и съязвил:
— А поясок-то свой, никак, в нужнике обронил?
Но Матвей насмешки не принял.
— На вино выменял, — спокойно ответил он, — пусть лекарь государский позабавится и любопытство свое умерит, а то сует нос во все углы и про разные дела пытает.
— И не жалко пояска-то?
— А чего жалеть? Мне его наш настоятель в дорогу дал. Коли встретит тебя, сказал он мне, дурной человек и пограбить восхочет, то, ничего не найдя, может жизни с досады лишить. Ну а коли поясок увидит, возрадуется и отпустит тебя на все четыре стороны.
— Выходит, не встретился тебе дурной человек?
— Выходит, так. Они теперь из лесов все по городам разбежались.
Василий нахмурил брови — как это понимать? Вроде насмешничает над ним чернец. Но Матвей дружелюбно сказал:
— Очисти горло да лицо разъясни — утро вон как лучится, а я пока нашего дружка спроведаю.
Сладкое, душистое вино не успокоило Василия. «Этот народец — дерьмовый, — думал он, глядя вслед ушедшему Матвею. — За душой ничего нет, а все одно прыть свою показать тщится. Напредложит всякого, чтоб дельным казаться. На поверку же — одна пустота выходит. Иван Васильевич, правду сказать, приучил к тому: кто ему речь говорит, всех слушает. Буде сойдется — в дело ставит, не сойдется — пускает мимо ушей, но не наказывает болтуна и суда ему не дает. А надо бы отваживать пустое говорить…»
Его мысли были прерваны неожиданным появлением синьора Просини, чей вид никого в Москве не оставлял равнодушным. К узкой желтой куртке, с трудом вмещавшей дородную плоть лекаря, были привязаны шнурками два зеленых рукава, через боковые разрезы которых проглядывала красная рубашка. Толстое чрево Просини окружал широкий пояс с привязными карманами. Доходившая до бедер куртка кончалась короткими изжеванными штанами, а из них торчали кривые ноги, одетые в черные чулки и казавшиеся особенно тощими по сравнению с бочковидным туловищем.