— Богородица, дева, радуйся, — зачастила Дунька, мелко крестясь. — Еже веси на небеси…
— Дура, — сказал Петька, всхлипывая, улыбаясь сквозь слезы. — Не «веси», а «еси».
— А вот «веси», а вот «веси», — запрыгала Дунька. — Мамка молится — «веси» говорит.
— Уж я тащил тебя, тащил, — сказал Петька брату, прерывисто вздыхая. — Думал, не вытащу… Страсть ты какой чижолый.
— Уж такой чижолый! — радостно чирикнула Дунька.
А Вовка лежал, прислонясь затылком к стволу березы, еще смутно соображая, что же все-таки с ним случилось, пытаясь связать в узелок уползавшие в сторону мысли, но уже успокоенный, довольный. Теплы и ласковы были лучики встававшего над болотом солнца. На тоненьких ножках, аккуратненько, осторожненько, ходили они по Вовкиному лицу, по рубашке и штанам, которые начинали уже подсыхать, куриться легкой испаринкой. Вовке было хорошо, томно, дремотно. Будто издалека, из лесу, доносился голос Петьки:
— А что вымокли — начхать, ведь сейчас лето. Правда? А то я костер запалю, притащу хворосту и запалю. Хочешь?
Петька болтал не переставая. Молол языком, как заводной. Говорун на него напал. Был Петька бледен до синевы от пережитого волнения. Щека у него нервно дергалась. Только теперь представилось ему с жуткой ясностью, что было бы, если бы явились они домой без Вовки.
— Хворост, он злее пороха. Как полыхнет, как шуганет искрами!..
— Шуганет? — сказал Вовка слабым, ломким голосом. — А спички где?
— А мы, а мы… стеклом таким запалим… Лупой прозывается.
— Лупа, лупа, — передразнил Вовка. — А лупу где возьмешь?
— А мы, а мы…
— Трепло, — сказал Вовка. — Ты ответь лучше, зачем меня на эти жердины повел?
— Да кабы я знал, — Петька заплакал снова. — Кабы я знал… Провались в пекло и грибы тыи…
— Если бы да кабы, — сказал Вовка примирительно. — Если бы да кабы да во рту росли грибы…
И не ведал Вовка, что горшее еще впереди. Не видел он, как Ванька, присевший на корточки у его ног, что-то там ковырял, сопел, заинтересованный. Долго он ковырял и долго сопел, прежде чем Вовка обратил на него внимание.
— Гы, — хмыкнул Ванька, роняя на подбородок слюни. — Дырка.
И вздрогнул Вовка, почуяв неладное.
— Дырка, — подтвердила Дунька. — В сапоге дырка…
С ужасом, глазам не веря, ощупывал Вовка свои сапожки, вернее то, что осталось от былого великолепия их, чем еще недавно похвалялся он перед Петькой. Правый сапог с отвалившейся подметкой будто пасть разинул, каши прося, а левый расщепился надвое, разошелся по шву до самого каблука. Ладно бы дырки были в сапогах, как сказали Ванька с Дунькой. Самих сапог, кроме звания, уже не было. Были кожаные ошметки, рвань, какую выбрасывают в городе на помойку…
— К-как же это? — долго не мог выговорить Вовка дрожащими губами, в смертной тоске обращаясь к брату. — К-как же так?
Петька (он тоже впервые после спасения брата взглянул на сапоги) был потрясен.
— Не знаю, — сказал он, страдая. — Не знаю, Вовка. Потом вспомнил:
— Дернул я тебя в одном месте, когда тащил. За корягу ты зачепился ногами… Вот я и дернул…
И склонил повинную голову.
Самое обидное было, что причиной такой огромной беды была такая пустяковина — «зачепился»…
Броситься на Петьку и схватить за волосы, повалиться ничком, кусать траву, рыдать и плакать — все это теперь не имело смысла. Вовка понял это. В груди стало пусто, словно вынули из нее душу. Солнце померкло. Птахи замолкли. Кора на березах почернела…
Молча он поднялся, сгорбившись, шаркая подметкой, пошел, не оглядываясь, по самой бровке крутого берега и уже не боялся оступиться, снова шлепнуться в воду. За ним медленно, как за гробом на похоронах, потянулись остальные. Петька с пустой корзинкой, Дунька, притихшая, забывшая о меньшом брате, и сам Ванька, ковылявший позади в своей длиннополой рубахе.
Спустя десятки лет Вовка, уже не Вовка, а Владимир Петрович, вспоминал этот день. И не столько то, как тонул в карьере, как горевал над сапожками, как брел, понурясь, в деревню, а другое, что было потом, в полутемной вдовьей хате тетки Насти…