Он нагнулся к чемодану, нажал на блестящие язычки замков, и крышка, звонко щелкнув, откинулась сама собой.
— За это и получай… Заслужил!
Петька, вспыхнув от радости, прижал к груди дядькин подарок — перочинный ножичек.
Дунька с Ванькой так и вытянулись, застыв в ожидании. Получили подарки и они: Дунька — круглое зеркальце, Ванька — глиняного петуха-свистульку. А Насте отец ловко накинул на плечи платок — с красными маками по синь-полю, самого что ни на есть лучшего сатину.
Ванька тотчас же сунул петуха в свои мокрые губы и засвистел с таким натужным упорством, так нудно, уныло, монотонно, что Вовка как сидел за столом, так и повалился головой на столешницу — уснул как убитый.
Он не слышал, как его переносили на полати, и проснулся только вечером, когда Настя, взобравшись на лавку, зажигала керосиновую лампу, желтой дулей висевшую над столом. Настя сказала, что керосин нынче ой как дорог, да и достать его трудно, но ради желанных гостей пусть горит керосинец, оставшийся на донышке лампы еще с того времени, когда жив был Антон — муж Насти.
— Чайку бы, — сказал отец.
— Воды в печи вскипятить можно, да вот заварки нетути и сахара тоже…
И тут приспел час снова потрясти деревенских.
— Ну это мы мигом, — сказал отец и стал доставать из корзины и громоздить на стол такое, что Петька вздохнул прерывисто, звучно проглотили слюнки Ванька с Дунькой, и даже Настя, совавшая в печь хворост, покачала головой и промолвила тихо:
— Балуешь ты нас, Петрок…
Белой доброй рукой клал дядька Петрок на стол куски синеватого, будто мерцавшего изнутри сахара, конфеты леденцы в пестрых, пропитанных сладкой жижкой обертках, тяжелые, литые, что твоя подкова, подрумяненные с боков, обсыпанные маковками баранки, желтые плиточки с тисненными на них узорами — печенье. Ванька с Дунькой в жизни его не едали. Нашлась в корзине и заварка: всю эту кучу добра припечатал дядька Петрок бумажной пачкой с диковинными картинками, понизив голос, сказал значительно:
— Чаек-то — индийский…
— Вот как вы, городские, живете, — сказала Настя не то одобрительно, не то с завистью и нагнулась, чтобы вздуть в печи уголья.
— Ну а вы? — робко, как бы в чем виноватый, спросил отец. — Вы-то как тут живете?.. В газетах пишут, что мужики единодушно записываются в колхозы и идут колхозы в гору неудержимо…
— С горки — оно б легче, — сказала Настя. — А как живем, сам видишь… Да и то правда — грех жаловаться: не будь сейчас колхоза, совсем пропала бы я, как Антон помер. Шутка ли — трое детишек. А в артели ничего, перебиваемся. Петька вторую зиму в школу бегает, так ему там ботинки бесплатно выдали и пальтишко…
— А трактор-то есть в артели?
— Нема еще. А вот к соседям, в Немыкари, уже присылали. Петька смотреть бегал. Фурчит, говорит, и вонь от него синяя во все стороны… Хатызой кличут. Добился Пал Палыч, председатель ихний. Строгий мужик, умственный, знает, где поживиться… А наш — недотепа, смиренный, слова начальству робеет сказать…
— Будут, сестра, будут и у вас тракторы! — бодро крикнул отец. — Ну подавай кипяток, чай пить будем. Хватит валяться, Вовка! Петька, Ванька с Дунькой — живо! Все садитесь!
В печи жарко трещал хворост. Настя ухватом вытащила оттуда чумазый, цыганского обличья котелок, отец сыпанул в клоково чая, довольно жмурясь, поводил лицом над густым паром. Дружно сели за стол. Отец ножиком расколол кус сахара, дал всем по горстке синеватых камешков. Петрок и Настя пили из граненых стаканов мутного, в наплывах стекла, из жестяной, обжигающей руки кружки — Вовка, из глиняной миски — Петька, из потрескавшихся блюдечек со щербатыми краями — Дунька с Ванькой, пили кто как горазд. Громко дули в жидкую пахучую благодать, прихлебывали с чувством, глоточками, не жадничая, осторожно перекатывали за зубами смашные камешки, раскрасневшиеся, счастливые, смахивали с носов и подбородков капельки пота и пара. И разговоры тут пошли уже другие — веселые, легкие. И как всегда в компании, отец не упустил случая похвастаться Вовкиным умом, его премудростью, нажитой за два года ученья в школе.
— А ну, сынок, быстренько: сколько будет шестью шесть?
Отец помешал ложкой в стакане (пил он внакладку), блестя глазами, оглядел застолье, приглашая всех восхищаться.
— Тридцать шесть, — отвечал Вовка привычно, четкой скороговоркой.
— А семью восемь?
Вовка ответил.
— А пятью девять?
Вовка ответил, сдерживая зевок. Всю он эту таблицу умножения превзошел, знал назубок все ее столбики, надоела она ему до чертиков, но понимал, что не отвечать сейчас нельзя, надо потешить отца, иначе — обидится, а то и подзатыльника отпустит за строптивость.
— Сестра, — сказал отец растроганно. — Голова — твой племянничек. Голова!.. Вишь, как шпарит. Он и стихотворения знает. Наизусть, сестра. «Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца…» И другие… А отметки у него! Ни неудов, ни удов. Одни хоры и очхоры. Скажи, сынок, сколько ты очхоров получил в прошлом году? Ну скажи…
— Семнадцать, — сказал Вовка и, томясь, покосился на потолок. — А хоров — двадцать восемь…
— Во-во! — подхватил отец радостно и втянул в себя разбухший в стакане круглячок баранки. — Это он сам, чертенок, подсчитал, по тетрадкам. Потому как я ему за каждый хор — гривенник, за очхор — пятиалтынный…