Мы с Ромкой очень любили в разные игры играть, в прятки да прыгалки там всякие. У нас было много игр, которое мы даже сами придумывали. Вот, например, когда мы первый раз побывали в ресторане, то потом дома играли в ресторан. Я напяливала на себя мамино вечернее платье с блестками, большую шляпу с перьями, которая постоянно съезжала мне на нос, брала мамин веер с кружевами, выливала себе за шиворот полфлакона духов, обвешивалась мамиными драгоценностями, шествовала при всем параде в прихожую, затем обратно в гостиную, утопая в длиннющем платье, которое волочилось за мной, как шлейф королевы. Еле переступая ногами в маминых туфлях на высоких каблуках, раскачиваясь на них из стороны в сторону, будто испортившийся маятник в грозу, я взгромождалась за стол с важным видом настоящей дамы, изо всех сил размахивая веером и высоко задирая голову, пытаясь носом передвинуть непослушную шляпу на затылок.
Появлялся Ромка с улыбкой до ушей. Он низко мне кланялся, сгибаясь пополам и на мгновение исчезая за столом, потом вдруг снова возникал и спрашивал: “Не угодно ли мадаме меню?” – точь-в-точь как официанты в ресторане “Изабелла”. Чтобы быть на них похожим, он изо всех сил старательно приглаживал свои непослушные вихры перед зеркалом мыльной пеной и повязывал белый фартук кухарки; правда, мне всегда казалось, что он был больше похож на маленькую нищенку, потерявшую свой чепчик. Я говорила, что мне, конечно, угодно меню и тяжело вздыхала, совсем как та дама, которая сидела у окна в одиночестве. Она всегда долго сидела, с надеждой оглядывая все вокруг, потом заказывала себе белое вино.
Ромка полез в сервант, мамину святыню, разворотил там все, перевернул вверх дном. Долгое время из серванта до меня долетали совсем не мелодичные перезвоны фарфора и хрусталя, которые просто обожал Ромка. Сервант был его вечной слабостью. Еще с пеленок он с восторгом таращился на мамин сервант. Очень Ромке хотелось что-нибудь этакое сотворить со всей этой восхитительной сверкающей посудой, тщательно оберегаемой каждый день. Ну не мог Ромка спокойно смотреть на этот чудесный запретный сервант. Такой уж этот Ромка – только скажи ему: “Нельзя!”, у него уже руки чешутся.
Однажды Паулина Ричардовна брякнула, будто Ромка “станет самым главным мафиози в какой-нибудь преступной банде”. Это она фильмов насмотрелась в кинотеатре. Но не в “Искорке”, в другом, большом, с огромным залом и твердыми зелеными билетиками. Он в пяти кварталах от нашего дома, Паулину Ричардовну туда ее кавалер водил по пятницам, вторникам и когда был свободен, немецкий фельдмаршал в отставке с круглым животом и вот такенными усищами. Сам весь из себя, напыщенный индюк, все “я” да “я”, будто прусский император какой-нибудь. Все какую-то ерунду бормотал: “орфидерсейн” да “гутен морген”, даже не по-французски совсем. Ромку он называл гангстером, а меня “фройлен Лильен”. Ромка обижался на гангстера. Папа же прозвал Ромку аферистом, папин друг – тоже чиновник – контрабандистом, только одна кухарка кликала хулиганом по необразованности.
А еще мы с Ромкой любили на диване переворачиваться. На том самом, который стоял в гостиной, сколько себя помню, все мое детство всегда на одном и том же месте. Этот диван был удивительный, не такой, как другие. Он умел переворачиваться и раскладываться. Его папа еще в молодости где-то достал, на какой-то распродаже.
И вот мы с Ромкой – конечно, когда Паулина Ричардовна болтала с кухаркой на кухне за чашкой кофе – вскарабкивались на диван, покрытый пушистым ковром и заваленный подушками, и играли, как будто это не диван, а конь, самый настоящий, а мы с Ромкой, лихие ковбои, удираем на нем от индейцев, как в вестерне.
Ромка напяливал папину воскресную шляпу и тыкал указательным пальцем во все стороны, издавая вопли с визгом и пыхтеньем, изображая таким образом выстрелы. А я хлопала ладошкой по разинутому рту – получались вполне натуральные крики индейцев.
Диван был для нас тогда большим и широким, мы скакали на нем, как мячики, вместе с подушками. Потом изо всех сил толкали спинку, и диван с лязгом и скрипом переворачивался. Это было невероятное ощущение, даже невероятнее, чем на карусели.
Долго гудели пружины, разлетались подушки, мы орали и хохотали, как ненормальные, до одури переворачиваясь на этом диване. Помню, нас так трясло, что действительно казалось, будто скачешь на коне. Конечно, бедный диван с тяжким трудом переносил все эти бешеные скачки. Он быстро состарился, износился, обмяк, бока протерлись, подлокотники отвалились, пружины повыскакивали. Последние свои дни он доживал на помойке.
Очень мы с Ромкой любили в окно смотреть. Наша квартира большая, и окон в ней было много, на все стороны выходили. И на улицу, и во двор, и на соседние крыши с чердаками, и на Литературный квартал со сквером. Столько всего интересного творилось там за окнами. Вон чья-то шляпа полетела, экипажи посреди улицы столкнулись, толпа собралась, извозчики ругаются, квартальный бежит и свистит в свисток. Ромке этот свисток очень нравился, уж он выпрашивал, выпрашивал его у квартального, но тот никак давать не хотел, жадина, даже свистнуть разочек.
Вот рыжий кот Петруша за голубями гоняется. Гимназисты протопали, трамвай промчался со звонком, лошадь чья-то проскакала, только скрылась, а за ней уже и толпа понеслась.
У хлебопекарни очередь собралась за хлебом. До сих пор этот вкусный запах хлеба вспоминается, а какие там пирожки с повидлом делали – пальчики оближешь. Мама всегда нам с Ромкой их покупала. А еще булочки с маком там пекли, пирожные с кремом, вафельные трубочки, эклеры, торты всякие: для свадьбы, для дня рождения, для Нового года и Рождества.
Наша кухарка работала на этой хлебопекарне, она нас с Ромкой несколько раз туда водила посмотреть, как все это печется. Ух, и здорово! Булочки по дорожкам едут то вверх, то вниз, а потом в печку, и горячие-горячие прямо покупателям в руки. Крем отовсюду вылезает разноцветный, все куда-то едет, стучит, пыхтит, жарко там так, что стекла на окнах потеют. И вкусный запах на всю улицу распространяется, вот очередь и собирается, длиннющая, от крыльца до самого конца улицы.
Когда погода была хорошая – тепло и солнечно, мы всей семьей отправлялись гулять в сквер. Мама в нарядном платье и шляпе с вуалью под руку с папой. Рядом Катька с задранным носом вышагивает, как королева. Следом за ней Паулина Ричардовна плывет со всеми своими необъятными юбками в складках. А над ней в любую погоду точно так же плывет огромный зонт – от солнца. Паулина Ричардовна всегда крепко держала меня за руку, а я с завистью таращилась на ее кружевной зонт. Как мне хотелось иметь такой же, очень хотелось! Я бы под ним могла запросто спрятаться, да и Ромка тоже. Он шел сзади с клеткой, в которой сидел Чирикнутый. Эта клетка была в два раза больше самого Ромки. Издалека даже казалось, что клетка сама по себе вышла погулять. Ромка пыхтит, а Чирикнутый ругается на птиц.
Таким шествием мы гуляли по дорожкам сквера, очень медленно и чинно вышагивая и раскланиваясь со знакомыми. Потом папа встречал Счастливчикина и Воротилкина, они тоже были чиновниками и выходили иногда погулять со своими женами. Счастливчикин целовал мамину руку. Он был по совместительству психологом, поэтому его все уважали. У Счастливчикина была своя контора с золотой дощечкой на двери и колокольчиком. За это его уважали вдвойне и звали к себе на чай, на обед или на ужин. У нас он пил чай с малиновым вареньем самое большее четыре раза в неделю.
Однажды Ромка разбил хрустальную вазу, а потом притащил домой лохматую жуткую псину двухметровую. Псину выгнали, Ромка обиделся и хотел выпрыгнуть в окно, тогда его повели к Счастливчикину. Ромка долго просидел у него в кабинете, а когда вышел, то сказал нам с Катькой, что Счастливчикин – круглый болван.
Этот Счастливчикин все время говорил о смысле жизни, о гармонии и еще о чем-то. А Воротилкин говорил о политике и всегда добавлял, что если бы его воля, он бы все правительство переворотил бы с ног на голову.
Мадам Счастливчикина всегда ходила с коляской, вокруг нее сразу все собирались. Мадам Воротилкина была очень толстая и занимала половину скамейки. Она все время кричала, что никому верить нельзя, все вокруг бандиты и воры. Мама говорила о погоде, о трех метрах тюля, о парикмахерской, о том, что какая-то француженка родила тройню, о Париже, о моде и о том, где бы подешевле достать колбасу и американскую индейку.
Катька отправлялась к фонтану, где ее уже ждали Маша и Сонечка. Они стрекотали без умолку как сороки о кошках, о цветных лентах, о платьях, о любви, о новой шляпке с маками, о пудре, о каком-то дураке Воробейкине из соседней гимназии, о романах, о Мэри Пикфорд.
Подружек у Катьки было хоть пруд пруди, всех и не сосчитать. Собирались вместе – просто жуть вспомнить, что было. Тараторили с утра до вечера, и главное, о чем, о ерунде всякой. Рыжая Лариска много о себе воображает, Танька – тихоня, Милка слишком задается, Любочка – пустышка.
А как все эти ее подруги друг с дружкой чудно разговаривали: “Ах, Леночка, какая погода сегодня хорошая! Не желаете ли, душенька, чаю? Какая вы, Дашенька, право, умница!” Точно так же разговаривала мама с соседками, и со знакомыми в магазине, и с женой аптекаря за чашкой кофе.
А с мальчишками Катька и ее подруги как говорили – смех вспомнить. “Вы, Александр, право, безумный какой-то сегодня. Вы, Митенька, глупы как пень. Я не желаю вас больше видеть!”
Мне все это казалось смешным, ведь я тогда еще не ходила в гимназию, где учили хорошим манерам.
У нас с Ромкой в сквере не было знакомых. Ну, разве только пес Шарик. Он был ничей, большой-пребольшой, как ломовая лошадь, лохматый, нос у него был черный и мокрый и язык тоже мокрый и горячий. Шарик нас своим языком всегда облизывал. Уши у него стояли торчком, а глаза были добрые и грустные. Мы с Ромкой приносили ему колбасные шкурки и карамельки, правда, уже использованные, но Шарик этого не замечал. Шарика все боялись. Мама тоже его боялась, поэтому она не разрешала нам с ним играть. Она говорила, что мы нахватаем у Шарика блох, а еще она говорила, что он бешеный и может нас покусать. А Шарик был вовсе никакой не бешеный, он просто любил на людей напрыгивать, особенно из-за угла.
Был еще Кузька. Он тоже гулял в сквере вместе с нянькой и бабушкой. Но мы с Ромкой его не очень любили, потому что Кузька все время хвастался и мы ему тихо завидовали. Во-первых, Кузька этот жил не в квартире, а в большом доме. Правда, дом этот был совсем некрасивый и внутри ничего интересного не было, одна мебель, ковры да зеркала. Но зато у Кузьки было много-много игрушек, вся его комната была завалена игрушками, каких у нас не было.
Мама говорила нам с Ромкой, что мы должны с этим Кузькой дружить и не обижать его, потому что у Кузьки нет папы, он несчастный ребенок. Но нам Кузька всегда хвастался, что его папа капитан и плавает на огромном белом пароходе. И когда Кузька вырастет, то будет плавать вместе с папой. Ромку это еще больше раздражало, потому что он тоже хотел плавать на пароходе. А еще мы с Ромкой не могли понять, как можно быть несчастным, если у тебя столько игрушек.
А когда Кузька в сквере гулял, то всегда тащил за собой автомобиль на веревочке. Ромка этот автомобиль так и поедал глазами. И играть этот Кузька совсем не умел, он никаких игр не знал и играл не по правилам. И вообще с ним было не интересно. Он всего боялся, даже грозы. За ним все время нянька бегала.
Так мы и гуляли в сквере до тех пор, пока кто-нибудь вдруг не вспоминал, что сегодня среда и дают горячую воду. Все тут же бежали домой. Горячую воду у нас давали по средам вечером, по понедельникам до шести, раз в две недели по пятницам утром. А по субботам банный день. Мы всей семьей ездили в римскую баню. Ехали сначала на трамвае, потом папа ловил экипаж, такси тогда еще не было.
Я очень любила ходить в римскую баню. Там было так красиво, все в золоте. Люди ходили в белых покрывалах, а вокруг было много белого пара, прямо как в тумане. Я даже заблудилась однажды в этот белом паре, бродила, бродила, натыкаясь на стены, потом бултыхнулась в бассейн. Там было очень жарко. Папа и Ромка мылись в одном конце бани, а мы – я, мама, Катька и Паулина Ричардовна – в другом. Мне очень нравилась мыльная пена, я любила зарыться в нее носом и лежать в теплой воде.
Вымывшись, мы все заворачивались в белые покрывала и пили горячий чай, нам с Ромкой еще давали сок, хотя мы больше любили газировку. А папа пил пиво, в котором тоже было много пены. Ромка один раз вдоволь напился пива. Пока папа болтал с приятелем, Ромка к нему в кружку свою трубочку засовывал незаметно. Так он почти все папино пиво выпил, а потом всю дорогу до дома песни пел. В понедельник его опять повели к Счастливчикину.