Тип сверху умолкает. Низкий гул машин в стенах становится все тише, пока не сходит на нет. Ни звука во всей больнице, кроме приглушенного, мягкого рокота где-то в недрах здания, которого я раньше никогда не замечал, — очень похожего на звук, какой слышишь, когда стоишь среди ночи на верхней площадке большой гидроэлектростанции на плотине. Низкая, неуемная, зверская сила.
Толстый черный стоит в коридоре, я его вижу, смотрит кругом и хихикает. Идет к нашей двери, медленно, засунув влажные серые ладони под мышки. Свет из сестринской будки бросает его тень — огромную как слон — на нашу стену, но по мере его приближения тень уменьшается. Он заглядывает к нам, опять хихикает, открывает электрический щиток у двери и сует туда руку.
— Знач-так, детки, спите крепко.
Поворачивает рукоятку, и весь пол едет вниз от двери, где он стоит, в глубь здания, как платформа в зерновом элеваторе!
Все на месте, только пол палаты опускается, и мы удаляемся со страшной скоростью — кровати, тумбочки, все вообще — от двери, и стен, и окон отделения. Агрегаты — наверно, зубчатые рельсы по всем углам шахты — смазаны так, что не слышно ни звука. Слышу только, как ребята дышат и как рокот машин под нами нарастает по мере того, как мы опускаемся. Свет из двери палаты в пяти сотнях ярдов сверху превратился в точку, бросающую мутный отсвет на прямоугольные стены шахты. Свет все меркнет, и вдруг по шахте разносится эхо далекого крика — «Не подходи!» — и тут же темнеет.
Пол достигает некой твердой точки глубоко под землей, и останавливается с мягким толчком. Тьма кромешная, а я так крепко привязан к кровати, что пустить шептуна не могу. Я пытаюсь ослабить простыню, и пол начинает скользить вперед с легкой дрожью. Слышу под ним какие-то ролики. А дыхания ребят не слышу и вдруг догадываюсь: это оттого, что рокот незаметно стал таким громким, что заглушает все вокруг. Мы должны быть в самом его центре. Я ковыряю эту чертову простыню, которой привязан, и вот-вот ослаблю ее, как вдруг целая стена поднимается, открывая огромный цех, заставленный бесконечными рядами машин, вдоль которых семенят по мосткам потные мужчины, голые по пояс, с пустыми, сонными лицами в отсветах огня из сотен доменных печей.
Все это — все, что я вижу, — выглядит, как я и думал по звукам: как нутро огромной гидроэлектростанции. Толстенные медные трубы уходят наверх, в темноту. Провода бегут к невидимым трансформаторам. Все покрывают смазка и нагар: муфты, моторы и генераторы, красные и черные как сажа.
Все рабочие двигаются в равномерном пружинистом темпе, текуче так. Никто не суетится. Кто-нибудь задержится на секунду — повернет регулятор, нажмет кнопку, дернет за рычаг, и белый всполох из коммутатора, словно молния, осветит ему пол-лица — и взбегает по крутым ступенькам на рифленые железные мостки. Слышно, как рабочие на бегу задевают друг друга влажными боками, словно лосось бьёт хвостом по воде. Снова кто-нибудь задержится, извлечет молнию из коммутатора и побежит дальше. Рабочие мелькают повсюду, докуда глаз хватает, со своими сонными кукольными лицами, в свете электрических всполохов.
У одного рабочего на бегу закрываются глаза, и он падает ничком; двое других подхватывают его и швыряют через перила в доменную печь. Из печи вырывается огненный шар, и мне слышно, как лопается миллион ламп, словно шагаешь через поле с набухшими стручками. Этот звук сливается с рыком и лязгом остальных машин.
Все это напоминает раскаты грома.
Пол палаты опускается ниже и выезжает из шахты в машинное отделение. Сразу вижу, что над нами тянется такой подвесной транспортер, как на бойнях, с роликами на полозьях, двигать туши от холодильника к мяснику без лишних усилий. На мостках над нашими кроватями разговаривают, опершись о перила и жестикулируя, два типа в слаксах, белых рубашках с закатанными рукавами и тонких черных галстуках. В руках у них сигареты в длинных мундштуках, с красными кончиками. О чем говорят, не разобрать — такой кругом шум. Один из них щелкает пальцами, и ближайший рабочий резко разворачивается и подбегает к нему. Тип в галстуке показывает мундштуком вниз, на одну из кроватей, и рабочий семенит к ближайшей стальной лестнице и сбегает на наш уровень, где скрывается между двумя трансформаторами, огромными, как цистерны.
Когда этот рабочий снова появляется, он тянет за собой крюк на полозьях, делая огромные шаги, чтобы поспеть за ним. Проходит мимо моей кровати, и где-то ухает печь, освещая его лицо прямо надо мной — лицо симпатичное и свирепое, похожее на восковую маску, которой ничего не надо. Я видал миллион таких лиц.
Он подходит к кровати, берет одной рукой за пятку старого овоща Бластика и поднимает, словно Бластик невесомый; другой рукой рабочий вгоняет крюк ему под пяточное сухожилие, и старый овощ висит кверху тормашками, старческое лицо раздулось с перепугу, в глазах мутный страх. Он машет руками и свободной ногой, пока пижама не сползает ему на голову. Рабочий хватает край пижамы, комкает и подворачивает, словно мешковину, затем подтягивает крюк к мосткам и поднимает взгляд на тех двоих в белых рубашках. Один из них вынимает из чехла у себя на поясе скальпель на цепочке. Закрепив цепочку за перила, он спускает скальпель рабочему, чтобы тот не удрал с оружием.
Рабочий берет скальпель, одним махом вспарывает Бластика, и старик больше не дергается. Я уже готов блевануть, но кровь не хлещет и внутренности не вываливаются, как я ожидал, — только ржавая труха и зола, да несколько кусочков проволоки и стекла. Рабочий стоит по колено в груде этого хлама.
Где-то печь разинула пасть и слизнула кого-то.
Мне хочется вскочить и разбудить Макмёрфи, Хардинга и всех, кого смогу, но смысла в этом было бы немного. Если я кого-то разбужу, он скажет: «Чего тебе, идиот безумный? Какого черта надо»? А потом, пожалуй, поможет очередному рабочему подвесить меня на крюк со словами: «Ну-ка, поглядим, что там у индейца в нутре»?
Слышу тонкое, холодное, влажное с присвистом дыхание туманной машины, вижу первые клочья тумана из-под кровати Макмёрфи. Надеюсь, он догадается спрятаться в тумане.
Слышу чью-то знакомую болтовню и, повернувшись насколько могу, гляжу в ту сторону. Там лысый типчик из общественных связей, с раздутым лицом, о котором пациенты всегда спорят, отчего оно раздулось.
— По-моему, носит, — говорит один пациент другому.
— А по-моему — нет; хоть раз слышал, чтобы мужчина вправду это носил?
— Ха, но ты хоть раз слышал о таком, как он? Первый пациент пожимает плечами и кивает.
— Интересный аргумент.
Теперь лысый без одежды, не считая длинной ночной рубашки с чудными красными монограммами, вышитыми спереди и сзади. И наконец я вижу — край рубашки на спине задрался, когда он мимо проходил, и я таки увидел — точно, носит, зашнурованный так туго, что того гляди лопнет.
А на корсете висят, болтаясь, полдюжины усушенных причиндалов, привязанных за волосы, как скальпы.
Лысый держит маленькую фляжку с чем-то и отпивает из нее, смачивая горло для разговора, и камфорный платок, который то и дело прикладывает к носу, от вони. За ним семенит стайка школьных училок, студенток и ещё кого-то. Они в синих фартуках, а в волосах бигуди. Слушают его отрывистые комментарии.
Тут его разбирает смех, и он прерывает свою лекцию, чтобы глотнуть из фляжки и перестать хихикать. В это время одна из учениц мечтательно оглядывается и видит подвешенного за пятку вскрытого хроника. Она ахает и пятится. Лысый поворачивается, замечает труп, подскакивает к нему и закручивает за руку. Студентка завороженно подается вперед, с любопытством.
— Видали? Видали?
Лысый визжит, вращая глазами, и так смеется, что проливает из фляжки. Так смеется, что кажется, сейчас лопнет.
Когда же ему удается запить смех, он идет обратно, вдоль ряда машин, и продолжает лекцию. Но внезапно останавливается, хлопает себя по лбу — «До чего же я рассеянный»! — и бежит обратно, к подвешенному хронику, чтобы сорвать очередной трофей и привесить себе на корсет.
Кругом творятся вещи ничуть не лучше (безумные, ужасные вещи, слишком дикие и потусторонние, чтобы плакать о них, и слишком правдивые, чтобы смеяться), но туман уже достаточно густой, так что ничего почти не видно. И кто-то меня дергает за руку. Я уже знаю, что будет: кто-нибудь вытащит меня из тумана, и мы снова окажемся в отделении, и там не будет ничего из того, что творилось ночью, и, если у меня хватит дурости рассказать кому-нибудь об этом, мне скажут: «Идиот, у тебя просто был кошмар; таких безумных вещей, как большущий машинный цех в недрах плотины, где людей режут роботы-рабочие, не бывает».