Более всего в первой серии фильма старого советского фильма «Анна Каренина» меня поразил звенящий металлический звук косьбы. Точно крестьяне вместе с Левиным косили не траву, а стальную проволоку. После этого меня уже не удивило то, что траву сразу же вывозят возами со скошенного луга. Само собой, при этом все поют косильную народную песню. Хотя… я думаю, что самому Толстому этот косильный звон понравился бы. Он, кажется, именно так и представлял себя на покосе. Туман предутренний, вокруг Россия, и воздух, напоенный рассуждениями о крестьянском вопросе, звенит от его взмахов. Мужики на гумне или в овине, заслышав этот чистый, сильный звон, даже и не зная, откуда он, уважительно снимают шапки. И где-то далеко-далеко мало-помалу нарастает железный гул, стук колес и пронзительный свист — курьерский!
Как только я увидел первые кадры соловьевского фильма «Анна Каренина» с Фаготом Абдуловым в роли Стивы Облонского — так сразу и подумал: «Пропал калабуховский дом». Даже и намека нет на обаяние. Грубый, старый циник. Почему-то одет прилично. Ему бы вместо фрака и белого галстуха — кепи, обтерханный пиджак в крупную клетку и сигарный окурок. Куда как органичнее смотрелось бы. Он так просит прощения у Долли, словно говорит: «Рабинович не дурак? Извините». Оно ему нужно, как… Надо сказать, что и Долли ему под стать. У Зархи ее играла Саввина. Сам характер Саввиной крупнее, сильнее характера Долли, и получилось так, точно большая, сильная, бесстрашная птица изображает манеру и повадки маленькой, слабой и пугливой. Долли в фильме Соловьева вышла не птицей, но мышью, хомячком даже. Какой уважающий себя кот станет просить у нее прощения?
Ну да бог с ней. Когда в кадре появился Гармаш в роли Левина, я почувствовал… слушайте, ну как может быть Левин с таким голосом? Ну как?! Таким голосом пьют водку, курят, играют до утра в карты, хлопают по заду деревенских баб, требуют недоимки, секут мужиков, но чтобы им писать мелом буквы, объясняясь в любви Кити, чтобы им мучительно рассуждать о Боге…
Тут я увидел Анну и обомлел. Будь я министром путей сообщения, единственно ради одного поворота головы этой женщины, ради изгиба шеи приказал бы остановить все железнодорожное движение в направлении Москва — Петербург, пока все не образуется. Да что движение! Немедля ехать в Ясную Поляну к самому, валиться в ноги, сулить новую косу… нет, две, железный лемех для плуга, новую толстовку взамен изношенной, обещать никогда не есть без спросу слив, не бросать косточек в окно, только чтоб не погубил ее![33] Что уж Друбич говорила потом дальше по роли, я плохо запомнил. Мне показалось, что она играла одна. Вообще, она была страшно одинока в этом фильме. Вронский… ну не обсуждать же, в самом деле, эту голую, pardonnez-moi, ж… с дымящейся сигарой. Так профукать сцену объяснения в любви на перроне в Бологом! С таким же успехом Анна могла разговаривать с проводником или даже с паровозом. Тот хотя бы пыхтел со страстью.
Между прочим, только по одной этой сцене можно поставить полнометражную картину. Отчего режиссеры этого не делают… Делают же художники эскизы к картинам. У Левитана, скажем, или Иванова есть такие эскизы, которые будут посильнее картин иных художников. Ну не ставят и не надо. Только надо понимать, что огромный откушенный кусок может застрять в слишком узком горле.
Что же до Каренина в исполнении Янковского, то он мне напомнил отошедшего от дел Дракона в расшитом золотом мундире действительного статского советника. Слишком волевое и мужественное лицо, слишком. От такого мужчины к Вронскому уйдет только законченная дура. Если бы половина героев романа бросилась бы под товарняк, то он бы и это пережил.
Анну Друбич жалко. Запуталась она. Мне показалось, что шла женщина себе по улице, а тут ее хвать![34] Будешь, говорят, Танечка, Карениной. А у нее дома муж, семья, дети, кошка старая с подагрой… Ну зачем же под поезд живого человека-то?! Вот она и не хочет[35]. Мечется, места себе не находит. Ест ложками морфин. Между прочим, стеклянный бюкс, в котором насыпана сахарная пудра, долженствующая изображать наркотик, советский. В Клину такие делали. Уж поверьте мне. Я этих бюксов в своих руках столько держал… не говоря о белых порошках. Это позор для реквизитора. Его надо разжаловать в квартирмейстеры или даже фуражиры. Ну да это всё досадные мелочи. Вроде той, что Сережа говорил в фильме сам, своим голосом. Когда я смотрел фильм Зархи, то думал, что именно так и надо. Но… правда искусства тут важнее правды жизни. Румянова озвучивала Сережу не в пример правдивее. Вообще, чтобы оценить фильм Зархи, надо посмотреть несколько других экранизаций.
Со всем тем, финальная сцена у Соловьева сильнее. Тут он даже вышел за границу романа. Как отряд, осажденный в крепости, совершил удачную вылазку и отбил у противника толику боеприпасов или пищи. И все равно никуда из крепости ему не деться. Слишком далеко смотрит Янковский. Слишком насквозь. Анечка сама по себе, а он… Впрочем, это была его последняя роль и одному Богу известно, куда он смотрел, что видел и о чем при этом думал.
Честно говоря, от фильма Джо Райта «Анна Каренина» я ожидал меньшего. Ну, думаю, парад бальных платьев, умопомрачительных шляпок и расшитых золотом мундиров. На заднем плане медведи, пейзане в косоворотках, водка, черная икра, балалайки и цыгане[36]. Вообще, я подозреваю, что многочисленные экранизации толстовского романа инициирует всемирное лобби художников по костюмам. Надо же им чем-то мериться. Режиссеры истекают кровью, актеры играют на разрыв аорты и… все равно на фестивале гран-при получит южнокорейский режиссер с прогрессивным фильмом о тяжелой судьбе северокорейской девушки-рисовода в условиях глобального экономического кризиса. Художникам-костюмерам и горя мало — они соревнуются в номинации «самый лучший костюм», в которой лохмотья и шапка-пиала северокорейских девушек отсеялись еще на предварительном этапе санобработки.
Но вернемся к фильму. Мне кажется, что у Райта получилось что-то вроде джазовой импровизации на тему романа. На мой вкус, ему не хватило смелости и чувства черного юмора, чтобы превратить фильм в комедию абсурда вроде «Даун Хауса», которую лет десять назад снял Роман Качанов по мотивам «Идиота». Впрочем, на такое святотатство может пойти только наш режиссер. Негр может назвать себя черным, а белому уже нельзя.
Стива Облонский с его огромными черными усами вышел в фильме каким-то отставным Бармалеем, который уже не ест маленьких детей, а переключился на гувернанток. Звук косьбы у Райта куда как настоящее, чем в фильме у Зархи. Может быть это связано с тем, что англичане кос кирпичом не чистят, а может и с тем, что трава у них правильнее нашей. Пузырек с морфином тоже правильный — тот, который доктор прописал, а не тот, из которого давится сахарной пудрой несчастная Друбич у Соловьева. Впрочем, и тут не обошлось без накладки. Надпись на нем французская. Между тем всякий знает, что в России французские гувернантки, а аптечные пузырьки делают колбасники. Стало быть, и надпись должна быть по-немецки.
Когда я увидел шкатулку, в которой Каренин хранил свой кондом, то вспомнил о том, что Быков писал «„Анна Каренина“ — первый и лучший роман Серебряного века, века еще нет, а роман и героиня уже есть». И, правда, шкатулка, украшенная жемчугом, совершенно декадентская.
Тут бы надо сказать хоть что-нибудь о Кире Найтли… К концу фильма у меня было ощущение, что товарняк, под который она должна броситься, опаздывает. Как минимум, на час. И вообще — лучше бы они этого фильма не снимали, а ограничились выпуском комплекта открыток. На одной стороне нарисована сцена из романа, а на другой текст. Получилось бы премило. РЖД в день смерти Анны Карениной ставило бы на эти открытки штемпели специального гашения, и за ними гонялись бы филателисты, а те, что без штемпелей, предлагали бы командировочным в купейных и спальных вагонах проводницы, непристойно подмигивая при этом накрашенными синими веками. Тьфу.
Читая «Крейцерову сонату», подумал, что Толстой не просто писатель, а именно инженер человеческих душ. Он конструирует души своих героев. И ситуации, в которые они попадают, тоже конструирует. Его романы напоминают компьютерную игру «TheSims». Только там не более восьми персонажей, а у Толстого их может быть на порядок больше. Все эти персонажи действуют по плану, который ведом только ему. Он — стратег, демиург, бог из машины и черт из табакерки. Только он знает цель. У Достоевского такая же история, только написано гораздо хуже. Там сквозь тонкую кожу персонажей и вовсе просвечивают строчки программного кода. Нолики-единички даже.
Строго говоря, и Лев Николаевич, и Федор Михайлович — настоящие кукловоды. Чеховские герои тоже не знают цели, но они ее ищут вместе с автором и читателем. Потому-то, наверное, так легко представить себя на месте помещика Алехина, или Ваньки Жукова, или его дедушки, или Володи маленького, или даже Каштанки. Попробуйте, представьте себя на месте старца Зосимы, или Фомы Опискина, или Платона Каратаева, или Катюши Масловой… То-то и оно. Только Петю Ростова жалко. Мог бы его не убивать, а сделать, к примеру, эльфом и перевести на следующий уровень с потерей одной, пусть даже и предпоследней, жизни.
Толстой не умел придумывать имена и фамилии своим героям. Вернее, умел, но делал он это с огромным трудом, то переписывая справа налево фамилии своих родственников и знакомых, то выкраивая нужное из своего имени, как выкроил он фамилию Левину или князю Львову. Поэтому у него и в «Анне Карениной», рабочее название которой изначально было «Софья Толстая», и в «Живом трупе» два Карениных и даже две Анны. В «Крейцеровой сонате» и в «Анне Карениной» два Позднышева. Одного понять не могу — почему лошадь Вронского звали Фру-Фру, а не Холстомер?
Толстой в своих рассуждениях о крестьянстве, о деревне, о платонах каратаевых и филипках странным образом напоминает мне писателя Толкиена, выдумавшего из головы свое Средиземье. Так и Лев Николаевич выдумал из головы своих крестьян. Они его хоббиты. Собственно говоря, он и сам был выдуманным крестьянином, Львом Бэггинсом, когда выходил косить к курьерскому поезду[37] или пахал босиком. Кто, к примеру, победил орков и не дал кольцо всевластия Бонапарту в войне двенадцатого года? Не пушки, не пистолеты, а волшебное оружие под названием «дубина народной войны».
В «Живом трупе», как водится у Толстого, действующих лиц не менее двух или трех пехотных взводов. Так и вижу, как после окончания десятого или двадцатого акта на сцену вдруг вырывается из-за кулис истерзанный бесконечным ожиданием исполнитель роли какого-нибудь третьего лакея или четвертого цыгана и в нервическом припадке кричит: «Дайте же хоть „кушать подано“ сказать, суки!» Мгновенно выбегают рабочие и уводят его снова за кулисы. Цыганский хор поет «К нам приехал, к нам приехал…», заглушая громкие рыдания за сценой.
…И в девятьсот десятом году он не умер, а потихоньку выбрался из дома начальника станции Озолина и один, без Маковицкого, сел в общий вагон и уехал. Тотчас же, как только обнаружили его исчезновение, стали искать, но так и не нашли. Одни утверждали, что видели его на станции Ржев Московско-Виндавской дороги, а другие божились, что видели графа в серпуховском станционном буфете, в компании с двумя подозрительными людьми, одетыми в поношенные армяки. Будто бы он у них торговал косу, но денег у него было мало и армяки предлагали ему купить серп, на что Лев Николаевич не соглашался и даже топал в запале босой ногой.
Софья Андреевна, как узнала о его побеге, бросилась за ним в погоню. Наварил ей повар любимой овсяной каши графа, десяток яиц вкрутую, завернул всё в пуховый платок и положил в корзину. Еще и прибавил бутылку любимого графского сотерна. Ну, она с этим завтраком немедля на перрон — и в путь. Правда, радиус ее поездок был невелик — каша остывала быстро, да и яйца… Раздаст она всё крестьянским детишкам, каких встретит по дороге, и опять в Ясную Поляну за новой кашей и яйцами. Детишки уж заранее вызнают — в каком направлении она едет, и бегут туда за кашей с яйцами. Ну и сотерном, конечно.
И стали его встречать то на одной станции, то на другой, но нигде поймать не могли — уходил от всех, даже от собственных детей. Нырнет под вагоны или с подножки соскочит — и был таков. Говорили, что помогали ему деньгами и продуктами толстовцы железнодорожного согласия. Те, которые считали, что нельзя уворачиваться от идущих на тебя паровоза и кондуктора. В яснополянском музее даже есть папка, где собраны все письменные свидетельства видевших графа. Большей частью это записки от железнодорожников — проводников пассажирских поездов, буфетчиков, путевых обходчиков и машинистов. Последние, все как один, пишут, что видели его босого, косящего пробивающуюся траву на насыпях возле путей.
Самое последнее такое свидетельство относится уже к советским временам. Будто бы в середине тридцатых видел Льва Николаевича возле станции Данилов Ярославской железной дороги машинист маневрового тепловоза. Будто бы великий писатель шел с косой навстречу по шпалам и машинист хоть и успел вывернуть руль тепловоза вправо до предела, но… Рассказывать обо всем этом и, тем более, писать машинист побоялся. Это, между прочим, не шутка — въехать на тепловозе в зеркало русской революции. Но перед клинической смертью от трех бутылок водки в пятьдесят восьмом он все же рассказал о происшествии своему знакомому санитару, который и написал с его слов письмо в яснополянский музей. Однако, придя в себя после капельницы, машинист потребовал у санитара выбросить рассказ из головы и даже схватился руками за голову санитара, чтобы выбросить, но…
Что же до Софьи Андреевны, то она тоже не вернулась в Ясную Поляну. Далеко от дома не уезжала — так и курсировала по Курской железной дороге, а потом вернулась на станцию Астапово и стала ждать мужа. Натурально сидела весь день на перроне и встречала поезда. Местные ребятишки сначала ее обижали, дразнили графиней и толстой, но после того как их отодрали за уши родители, стали старуху жалеть — приносить ей в горшках теплую овсяную кашу и крутые яйца. Она съест ложки три и половинку яйца, а остатки у нее голуби расклюют. Еще и скорлупу разнесут по всему перрону.
Я довольно долго писал стихи. Мне даже нравилось это занятие. И сейчас иногда тянет взять чистый лист бумаги, сделать одухотворенное лицо, умакнуть перо в чернильницу… но в один прекрасный день подумалось мне, что стихотворение, особенно если это трехстишие — просто какой-то тесный и неудобный домик кума Тыквы из сказки Джанни Родари. Можно выстроить себе что-нибудь более комфортное. К чему эти добровольные ограничения, если не сказать епитимьи? К чему «хождение по разостланной веревочке и приседания на каждом шагу»? Да и самый механизм написания прозы, как мне представляется, проще и понятнее механизма стихов, у которых не механизм, а черный ящик, и в нем нет ни одной мало-мальски понятной шестеренки, хоть бы и косозубой, или часовой пружины, или даже шурупа-самореза. Поэту всегда диктует «голос» свыше. Иногда и не один[38]. Мне самому ни разу не довелось его слышать, но я могу вообразить по рассказам поэтов[39]. Тут надо быть все время начеку, чтобы не проворонить ту самую минуту, когда он начнет вещать. Можно элементарно проспать или в этот ответственный момент есть суп, когда в тебе как откроется… как стихи горлом пойдут… Какое там записать — не захлебнуться бы! Переспрашивать голос нельзя, помедленнее он тоже не может. Я вот, к примеру, печатаю одним пальцем — что, спрашивается, с такой скоростью можно успеть записать, кроме какой-нибудь частушки? Мало того — выключается все так же моментально, как и включилось.
Другое дело проза — тут все можно выдумать из своей собственной головы. Идешь в лес за грибами, в поле, в магазин за колбасой, просто смотришь в окно, считаешь облака и выдумываешь. В прозаическую миниатюру можно все покидать, как в ирландское рагу — все в ней даст навар, запах и вкус.
Никакого предварительного плана я не составляю. Это вам не сложносочиненный плов или буйабес — это то, что в обиходе называется «еда мужская, два килограмма», а в данном случае «проза мужская, полстраницы». Сюжет, завязка, развязка и прочее здесь отсутствуют. Это не мысли, а ощущения от прогулки по полю, лесу или улице, от застолья, от долгого смотрения в окно, которые я попытался облечь в слова. Иногда, когда критикуют тот или иной текст, говорят, что содержание в нем принесено в жертву форме. Как мне кажется, это как раз тот самый случай.
И что еще удобно: не получается написать все сразу так, как хочется — не беда. Не надо беспрерывно курить, пить литрами крепкий кофе, возводить очи горе или биться головой о клавиатуру в попытке заставить заговорить умолкнувший «голос». Можно сесть и успокоиться. Почесать затылок. Или встать, походить из угла в угол, выпить рюмку водки и пообедать, накричать на жену и детей, чтоб не мешали сочинять, и, смотришь, не только слова, но даже и буквы в них выстроятся так ровно, что первой букве будет видна грудь четвертой, не говоря о хвостике шестой.
Проезжал мимо «Чеховской»…
…и подумал, что в вестибюле этой станции не хватает самого необходимого — большого портрета Антона Павловича и под ним гранитной полочки, на которой лежали бы два или три томика его рассказов. Пробежит мимо портрета ребенок, бросит взгляд на писателя, вздрогнет, пробормочет про себя «Чуден Днепр при тихой погоде» или «Зачем Герасим утопил Муму» и дальше побежит. Гордо пройдет, цокая каблуками от ушей, красавица, шевельнется в ее наманикюренной голове… но тут же и уляжется.
Подойдет к портрету замотанный делами командировочный, поставит на пол неподъемный свой портфель, в котором лежит десять килограмм товарно-транспортных накладных и счетов-фактур, возьмет с полочки книжку и станет тихо читать, время от времени поднимая глаза на портрет. «Так и мы, когда любим, то не перестаем задавать себе вопросы: честно это или не честно, умно или глупо, к чему поведет эта любовь и так далее…»
[33] Писал и жалел, что этих строк Друбич не прочтет никогда.
[34] И хорошо, что не прочтет.
[35] Анну Самойлову не жалко. Не то чтобы не жалко, но там хоть понятно, что без этого не обойтись. Она сама этого хотела. Но так, чтобы и не обойтись, и жалко, и, может, все образуется, и от этого у зрителя, как у читателя, сердце сей момент разорвалось бы на куски… Вот этого не получилось, как мне кажется, ни у кого. Кроме Толстого, конечно.
[36] Черная икра и цыгане — это все же голливудская Анна. У англичан бюджет поскромнее и икра не дороже красной, а то и вовсе кабачковая.
[37] Ну да. Курьерский поезд из анекдота, но правдой он от этого быть не перестал.
[38] Впрочем, этот случай скорее по медицинской части, чем по стихотворной.
[39] Некоторые поэты и вовсе слышат этот голос непрерывно. Даже фразу «Вы пролили мне на брюки борщ» норовят произнести каким-нибудь хореем или ямбом. Ну, это гении — не об них здесь речь.